Пришла царица Лупанарская в горницу: „Ну что, посмотрела, — говорит, — теперь вон ступай“. А Даша ей: „Погоди! Не гони. Есть у меня еще конь. Скажешь ему: стой! — он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! — назад все в коня оборотится. Не простой конь, заветный!“ Возгорелись глазища у Лупы царицы, что уголья: „А сколько завету?“ — „Дозволь мне поцеловать Никиту Кожемяку“. Захохотала царица; „Что ж, на том и уговорилися!“ Пошла царица Лупанарская на двор за конем, а Даша, сколько ни убивалась, сколько ни причитала: „Проснись-пробудись, Никитущка! Это я, Даша, к тебе пришла…“ — никак не могла оживить его.

Опять пришла царица Лупанарская Дашу гнать. А Даша: „Погоди! Не гони. Вот еще осталась у меня сума, в суме палок три снопухи…“ — „Знаю! Знаю! Три снопухи! — Лупа царица аж запрыгала, в ладоши захлопала. — В палках я толк знаю! За эту забаву полцарства отдам!“ — „Не надо мне полцарства, а дозволь с Никитой Кожемякой ночь перебыть“. Захохотала царица Лупанарская, словно гром возгремел: „Да, за три снопухи цена не великая. А что палкам сказать-то надо?“ — „Скажи: из сумы!“ Закричала Лупа царица зычным голосом: „Из сумы! Из сумы!“ Тут как выскочили из сумы палки и давай утюжить ее — Лупа царица кричать. На крик процентщики сбежались, да палок в суме довольно было — всем досталось. Выгнали их дубинки на двор — били-били, колотили-колотили, пока у тех ребра не оголились, пока сами не изломались.

Всю ночь Даша проплакала. Да как ни плакала, ни звала: „Проснись-пробудись, Никитушка!“ — ничего Никита Кожемяка не слышал. Так ночь прошла. А как уж красно солнышко совсем поднялось, вдруг упала Дашина слеза ему на щеку, — тут же он встрепенулся. „Ох, — говорит, — что-то меня обожгло!“ — „Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милый друг, искала!“ — „Уйдем, — говорит Никита, — уйдем на Русь!“ — „Как же нам уйти? Будет за нами погоня великая! Лупа, царица Лупанарская, если схватит нас — тут же смерти предаст. Тебе с лютой бабой не управиться. Надо мне ухитриться!“ Сейчас оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“

Вновь Аллу затрясло, заколотило; так и не добравшись до конца, она с содроганием бросила злополучную рукопись, вскочила с дивана и принялась…

Но вернемся: во времени возвратимся на девять часов назад, а пространством нам пусть в последний раз послужит кабинет Имярека Имярековича. Ибо в тот самый час, когда литературный критик Алла Медная на подкашивающихся ногах покидала пределы кабинета Имярека Имярековича, унося в сумке невостребованную рецензию, как раз туда-то и направлялся автор „Мудрой девы“ Никита Кожемяка. Сочинитель и критик едва не столкнулись в дверях лбами. Но что им было друг до друга?

Ведь связь между ними существовала сама по себе и вовсе не считала потребным сводить незнакомые лица.

Лишь только Никита Кожемяка переступил порог, навстречу ему из-за стола поднялся среднего роста толстячок. На выпуклых щеках толстячка распускались самые нежные розы, а между ними (щеками или розами) сияла белосахарная улыбка. Неудивительно, что Никита оторопел от такого приема, но тут же сообразил, что главный редактор толстого журнала, очевидно, обознался.

— А-а! Приветствую, приветствую, племя молоденькое, незнакомое, — истекал улыбками Имярек Имярекович. — Если не ошибаюсь… Никита Кожемяка? Не правда ли? Наша молодая надежда!

Никита окончательно потерялся, не находя ни слов, ни мыслей.

— Автор „Мудрой девы“? Как же не запомнить! — продолжал разливаться редактор журнала. — Очень, очень талантливо. И главное: это нужное, весьма своевременненькое произведение. Да. Хотя, конечно же… конечно же… Вы присаживайтесь, не стесняйтесь. Конечно же, оно все-таки требует некоторой доработочки. Вы согласны со мной?

Имярек Имярекович в паузе нацелил на молодое дарование розовые выпуклости своего крупного лица.

— Д-д… Видимо… — ответил Никита, и этот ответ вполне удовлетворил хозяина журнала, он вновь защелкал соловьем.

— В принципе мы готовы напечатать нашу рассказочку… Но… В ней как бы много несовременного, рутинерского, я бы даже сказал: затхлого. Нет-нет, я не имею в виду стиль! Стилист вы прекрасный и манеру вправе выбирать любую. Хотя, признаюсь, многовато заимствований. Но, не правда ли, одномерность всегда обедняет образ. Или нет?

— Одномерность… Да, — отвечал Никита.

— Вот. Ну, что это такое, когда с первых строчек ясно; тот персонаж хороший, этот — плохой. Если все с самого начала предугадываемо — не интересно читать. Во всяком случае, так уже давным-давно не пишут. Еще Чехов, еще даже до Чехова стало ясно, что все в нашем сложном мире не однозначно. Один и тот же человек имеет положительные и отрицательненькие черты. Одно и то же явление для одного — благо, для другого — зло. Зачем же вы намеренно обедняете свое творение? Вот, скажем, процентщики. Вы же сами говорите об их, знаменательной миссионерской деятельности. Мол, по делам своим добрым они всюду бывают. Вот и хорошо. Разработайте эту тему. А то даже внешне они у вас: „нос в стену, губы по колено“. Хорошо, пусть так. Но, быть может, у них прекрасные умные глаза? Вы чувствуете: маленький штришок — и уже возникает объем!

Имярек Имярекович порхал вокруг своего черного стола, по всему кабинету и ни на секунду не переставал сладко улыбаться.

— Или вот Лупа, царица Лупанарская. Лупа — значит волчица, проститутка. Прекрасно, воля автора священна. Но ведь на самом деле профессия проститутки — очень тяжелый труд. И, если она у вас худая, как оглобля, и „титьки до земли висят“, да еще и вся чирьями обсеяна — так это ведь трагедия женщины! Она столько перенесла, служа общественному темпераменту, — и вот все кончено: титьки висят, чирьи сеются… Это настоящая трагедия! Надо быть великодушнее к женщине, молодой человек! А Даша?.. Что вы ее все белите и подаете с таким скотским серьезом? А вот пусть бы она у вас в путь-дороженьку за милым дружком собралась, чугунных башмачков себе наковала, а тут у нее месячные начались — она это мероприятие и отложила. А?! И смешно и жизненно.

Теперь улыбка тронула лицо Никиты.

— Вот, молодой человек, вы уже и сами смеетесь — значит, цените, понимаете современный юмор. А потому, я вам предсказываю, будете поддержаны и публикой. Зачем же отказываться от успеха! Мир так разнообразен. Где добро, там и зло. Порой они так переплетены — не разберешься. Да, впрочем, признайтесь, эта одно и то же. Все дело в том, как назвать. И вся недолга.

Теперь улыбки Никиты Кожемяки могли поспорить в лучезарности с сияющей физиономией Имярека Имярековича.

— Я рад, молодой человек, что мне удалось вас ободрить. Ну что, согласны маленько подправить свою работку?

— Нет, не согласен, — отвечал Никита голосом, приобретшим какую-то странную игривость.

— Как? — пришел черед удивляться редактору. — Вы не хотите напечататься в нашем журнале?

— Я больше, чем уверен, — говорил Никита, — что у нас найдется достаточное количество сочинителей, которые с радостью, а главное, по природному своему расположению, искренне, выполнят все наши требования.

— Ну, знаете, молодой человек… Наш журнал имеет самый большой по стране тираж. Напечататься у нас признают счастьем звезды первой величины. Наш журнал рассылается в триста библиотек мира. Мы, молодой человек, никого принуждать не намерены, — Имярек Имярекович отер снежно-белым платком будто еще распухшие мясистые выпуклости своего лица, цветущие теперь не розами, но маками; отвернулся к окну.

— Всего наилучшего, — торопился откланяться гость.

Имярек Имярекович оставил столь внезапно заинтересовавшее его окно.

— Молодежь-молодежь… — отдуваясь, он опять взялся за неторопливое плетение вкрадчивой речи. — Гонор. Пафос. Узнаю. Себя узнаю. Таким же был. Согласен. Произведение цельное, сделанное. В коренных переработочках не нуждается. Но сюжет… Слишком, чрезмерно прост: с первых строчек угадываешь развязку. Почему бы вам не поиграть с читателем, не расставить ему таких занятных капканчиков. Поверьте мне, человеку опытному, съевшему в литературе не одну собачку, это очень оживило бы повествование и вызвало к нему дополнительный интерес. Вы улавливаете мою мысль?