Изменить стиль страницы

На третий день пути Куат подскакал к ней и крикнул:

— Аршагуль! С тебя причитается суюнчи! Оказывается, наш Жоламан жив!

Аршагуль счастливо улыбнулась — нельзя бесконечно предаваться печали, нет-нет да и заблещет свет надежды.

— О батыр! Спасибо, что ты воскресил из мертвых моего дорогого деверя! Это самая радостная весть, которую ты только мог принести. Я думала, что мой малютка будет одинок в этой суровой жизни, теперь я спокойна, у него будет опора и поддержка — отважный и доблестный дядя. Спасибо, Куат! Пусть моя молитва, вознесенная творцу, облегчит твои ратные дни.

Куат взял на руки Тасбулата.

— Расти большой и сильный, потомок тулпара! Стань зеленой веткой могучего дерева, отомсти за своего славного деда! — Он благословил малыша и протянул его матери.

Куат уже повернул коня, но Аршагуль схватила его поводья.

— Батыр, если ты хочешь, чтобы радость твоей вести не остыла в моем сердце, скажи мне, где наш дорогой Жоламан? Не утаивай правду.

Джигит сочувственно взглянул на нее.

— Аршагуль, говорят: «Кто в саване, тот ляжет в землю, а кто на кошме — тот вернется». Жоламан в плену, но мы его вызволим, не сомневайся… — Куат пришпорил коня.

Аршагуль горестно вздохнула. Она так обрадовалась, что веселый Жоламан жив и здоров, но оказалось — он томится во вражеском плену…

В тот же вечер ее жестоко оскорбила жена Куата, потерявшая своего маленького сына. Сочувствуя несчастной матери, Аршагуль старалась утешить женщину, ободрить добрым словом, но неожиданно она стала жертвой ее дурного характера. На закате Куат прискакал на взмыленном коне и, увидев, что Аршагуль с малышом еле передвигает ноги, прикрикнул на жену, восседавшую на верблюдице:

— Эй, жена! Не ты одна в трауре! Слезай! Аршагуль, дай отдохнуть своим ногам. — И сам усадил женщину на верблюдицу.

Он ускакал обратно, не заметив гневного взгляда жены. У той началась истерика. Сквозь слезы она злобно выкрикивала:

— Теперь, когда умер наш сын, разве я нужна тебе? Я знаю, почему ты орешь на меня — тебе приглянулась эта молодая баба! — Она испепеляла Аршагуль покрасневшими от слез глазами. — Чтоб ты подохла, дрянь! Погубила целое племя, а теперь сглазила моего ненаглядного сыночка! Я тебе не дам помыкать мной! Нечего вилять бедрами. Хочешь отнять у меня мужа?!

Аршагуль беззвучно плакала. Эти несправедливые упреки хлестали ее как камчой. Она взглянула на небо: багровый диск солнца, пылавший над несчастными изможденными людьми, показался ей кровавым.

Незаметно опустились вечерние сумерки. Галдели люди, устраиваясь на привал. Но в этой суматохе Аршагуль почудилось что-то необычное. Привязав запеленатого Тасбулата к верблюжьему седлу, женщина пошла на шум голосов.

Она увидела белобородого старца, лежавшего неподвижно на расстеленной кошме, несколько аксакалов склонились над ним. Этот многоопытный старец был предводителем аргынов, старейшиной большого кочевья. Вот уже несколько дней, как он слег, его скрутил неведомый недуг, с каждым часом старику становилось все хуже. Сородичи, решив, что причиной недомогания старейшины является голод, посоветовались и зарезали одного из двух сохранившихся верблюжат, бежавших позади кочевья. Но почтенный аксакал даже не притронулся к пище. Он все слабел, терял силы, его бросало то в жар, то в холод.

Вот и сейчас его окружили родственники. Аршагуль с сочувствием смотрела на старца, он прерывисто дышал, — видимо, ему не хватало воздуха…

Тяжелое молчание, повисшее над толпой, нарушал лишь визг голодных псов.

Началась долгая, изматывающая ночь. В болезненном свете луны человеческие тени казались зловещими. Люди молчали, словно впав в оцепенение.

Неожиданно старец приподнялся, подал кому-то знак, сел поудобнее.

Он попросил принести домбру. Долго держал ее в руках, поглаживал дорогой инкрустированный инструмент как живое существо. Лицо старика посветлело, — может, он вспомнил, как в былые времена радовал людей своей игрой, воспевал родимую степь, обетованную землю казахов, доставляя им минуты волшебной радости. Аксакал ударил по струнам.

Аршагуль затаила дыхание — тайна музыки захватила ее, мужественная, раздольная мелодия подымала дух измученных, ослабевших людей.

Торжественно звучал кюй. Жилистые искусные пальцы танцевали на струнах домбры. В раскатах струн слышались голоса людей, кипенье рек и призывный набат. Скорбные картины вставали перед глазами Аршагуль: старики и дети, падавшие прямо на дороге, одинокий верблюжонок, замыкавший кочевье, и слезы, бесконечные слезы ее народа…

Накатывалась волна за волной, мелодия неожиданно стихла, и снова воцарилась гнетущая тишина.

Вдруг послышался новый кюй; он зазвучал глухим перебором, задевая заветные струны души. Это была песнь прощания, плач исстрадавшегося сердца, изливавшего свою скорбь в эту лунную ночь.

Старик отложил инструмент и заговорил:

— Сородичи, я уже дряхл. Мой земной путь кончается, скоро мое бренное тело поглотит сырая земля. Но перед тем как вылетит из груди птица моей души, я хочу попрощаться с вами. Многого я бы хотел коснуться здесь, но боюсь, что не успею высказать… Я не стану говорить о ханах и беках, в достославные времена побеждавших на поле брани, проводивших свои дни в бесконечных походах, не буду я вспоминать известных акынов и жырау, сложивших прекрасные стихи и песни. Речь моя о другом…

Аршагуль не отрываясь глядела на старца. Она раньше была наслышана о нем, но видела впервые. Густая борода закрывала грудь этого духовного наставника народа, из-под кустистых бровей глядели зоркие, проницательные глаза. Все замерли в благоговейном ожидании. Сейчас старец уже не походил на измученного недугом человека, взор его горел молодым огнем, вдохновлял, ободрял людей. Аксакал тяжело дышал, но голос его окреп и был хорошо слышен.

Старик размышлял о судьбах народных, и часто его речь прерывалась восклицанием: «Елим-ай!», что означает — «О моя многострадальная Родина!»

Аршагуль слушала и дивилась: скорбная мелодия, звучавшая в ее душе, вот уже несколько дней не дававшая ей покоя, слышалась сейчас в голосе умирающего старца. Она снова увидела спускающийся с Каратау бесконечный караван беженцев, худых, оборванных людей с кровоточащими ногами, услышала плач голодных детей. Об этом пела домбра старика, две натянутых струны его сердца. То была песня времени Великого Бедствия, стихийно возникшая в глубинах народной души.

Прервав на мгновение свою речь, старик посмотрел на золотые отблески зари, словно прощаясь с этой прекрасной и горестной жизнью. Потом заговорил снова:

— Братья мои, я всегда жил с надеждой. Если человек перестает надеяться, он гибнет. Вам может показаться, что зло сильнее добра. Что ж, и я частенько так думал. Жизнь не баловала меня, подвергала жестоким испытаниям, земля мне тогда казалась с потник, гора — с кулачок, а озеро — с наперсток. Но потом душа моя распрямилась, и мир приобретал свои привычные очертания. Нет, друзья! Зло не сильнее добра; если бы зло побеждало, мир давно бы погиб, а род человеческий прекратил свое существование. Не падайте духом. Подымитесь и сокрушите врага. Пройдите по всем аулам, соберите людей… Ныне я ухожу из жизни. Но я умираю с надеждой, такой же яркой, как эта утренняя заря. Я верю, что вы соберете огромное войско, отомстите за муки народные. Лежа в сырой земле, я буду ждать, я буду… — Старик не договорил и упал без памяти.

Он уже не подымался и на рассвете ушел в тот далекий край, откуда еще никто не возвращался…

Аксакала обмыли и похоронили с почестями.

Кочевье двинулось на запад.

В степи бушевал месяц мамыр — май. Буйная зелень покрыла склоны, многоцветной радугой вспыхнули полевые цветы.

Для Аршагуль это было любимое время года. Природа пробуждалась от долгого сна, и вместе с ней оживали в сердце надежды; как светлые родники, звенели девичьи голоса, молодая любовь, новорожденная жизнь спешила прийти в мир…

Но сейчас Аршагуль была глуха к буйному кипению жизни. Чем больше хорошели горные склоны, наливаясь зеленью, тем пасмурнее становилось у нее на сердце. Она старалась встряхнуться, воспрянуть, но душевный недуг сотрясал ее существо. Особенно тяжело было ей смотреть на своих товарищей по несчастью — измученных беженцев, бездомных, обездоленных, лишенных, как ей казалось, будущего. Чем она могла утешить их, где могла взять нужные слова? Скорбная мелодия, песня-плач, и та утихла, исчезла куда-то. Тягостная немота придавила ее.