Изменить стиль страницы

— Маржан, я не ожидал, что ты придешь.

— Я с трудом вырвалась, — ответила девушка мелодичным голоском, похожим на пенье свирели. Она, как ему показалось, в испуге подняла руку.

— Не подходи́те.

— Ты меня боишься, Маржан?

— Я бы не пришла, если бы боялась, — улыбнулась она.

— Присядем. — Юноша подошел к большому валуну. — Иди сюда, Маржан.

Маржан подошла и села, укрыв колени широким подолом.

Так они и сидели, молча, рядом, робость мешала им говорить.

— Спой, Маржантай, — наконец попросил юноша.

— Могут услышать.

— Кто услышит? Здесь никого нет, кроме нас. Я так люблю казахские песни!

Как только Маржан открыла свои пунцовые губы, юноша застыл, завороженный. Он не мог скрыть своего восхищения. Так и тянуло его поцеловать белое личико девушки, излучавшее сияние весны.

Красивая звучная мелодия понеслась над родником. Вереница причудливых картин поплыла перед мысленным взором юноши. Он забыл обо всем на свете.

Казалось, и степь упоенно слушает песню Маржан, перестала шелестеть трава, затих ветерок. Девушка кончила петь, и с ее ресниц скатилась слезинка. Одинокая слеза отозвалась болью в сердце юноши, он жалел уже, что попросил Маржан спеть. Ведь она — пленница. Разве может быть радостна песня той, которая потеряла отца и родину? Они выросли вместе, но у каждого из них было много личного, затаенного. Ему хотелось утешить Маржан, прижать ее голову к своей груди, хотелось осушить ее слезы огнем своего сердца. Но под силу ли ему это? Бывает безутешное горе. Юноша сам не знал, что остановило его — стеснительность или боязнь испугать Маржан.

В это время, задевая камни, по тропинке спустился двоюродный брат юноши. Ни с того, ни с сего он огрел девушку плетью и, даже не глядя на убегавшую Маржан, схватил его за плечо:

— А ну подымайся! Пойдем!

Больше он ничего не сказал.

Юноша пошел впереди ехавшего брата и, дойдя до аула, хотел повернуть к себе, но всадник велел ему идти к людям, собравшимся на холме.

Юноша подошел к толпе. Все там были старше его. Он растерялся.

Байбагис-хан, второй предводитель ойротов, подозвал его к себе. Он поцеловал юношу в лоб, затем обратился к посланнику Далай-ламы — Цаган-номуну. Юноша однажды уже видел его.

— Этого мальчика прими как моего сына.

Ничего не понимая, юноша пугливо озирался по сторонам, пока не заметил своего отца Бабахан-нойона. От века бедняк, тот не любил кому-либо мозолить глаза. А сегодня он преобразился. Выпятив грудь, Бабахан-нойон стоял как равный среди тайшей. Увидев сына, он радостно встрепенулся.

Теперь юноша узнал многих. Вот тот хмурый коренастый человек со впалыми щеками — главный хунтайши Хара-Хула, поодаль от него с брезгливой усмешкой стоит Хо-Урлюк из тургаутов, рядом с ним — похожий на воробышка старичок — знатный хошоут Хундулен, а этот рыжий коротышка — Чохур-тайши, сын Хара-Хулы.

Посланец Далай-ламы, Цаган-номун, спросил его имя, — видно, оно ему не понравилось. Покачав головой, Цаган-номун сказал:

— Отныне ты будешь зваться Зая-Пандитой. Поедешь со мной в Тибет, Лхасу, будешь учиться.

Юноша промолчал. Что он мог сказать? Он думал о Маржан. Ее песня печально и жалобно звучала в его душе.

…Через десять дней Зая-Пандита вместе с сыновьями тайши, принятыми в ламы, отправился в далекий Тибет.

Все осталось позади: улыбка лета, радость, переполнявшая сердце, синий родник, где он увидел Маржан. Слезы катились по его щекам. Родник, журча прозрачной водой, долго прощался с ним. Потом и он умолк. И первая любовь, долго звучавшая в его душе одинокой свирелью, своей неповторимой песней, тоже осталась позади, Осталась в невозвратной юности.

* * *

Зая-Пандита пробыл в Тибете двадцать два года. Он вернулся в Джунгарию лишь в 1639 году, когда ему было сорок лет. Он получил духовный сан — геген-кутухта{45}, то есть стал главным ламой всех ойротов. Спустя год Зая-Пандита становится верховным ламой Халхи — Северной Монголии.

Когда-то он считал, что годы не сотрут в его душе образ Маржан. Но время обладает разрушительной силой. Вернувшись в родные места, он однажды встретил оборванную, изможденную женщину. Что-то знакомое мелькнуло в ее бледном лице. Мелькнуло и исчезло. Лама не узнал ее и прошел мимо.

Откуда ему было знать, что от беспросветной тоски и дум о нем, которые она могла поведать лишь ветру да земле, Маржан была сломлена и так рано состарилась. Впившись в него долгим взглядом, она тоже промолчала. Опустив на землю тяжелый мешок, отвесила низкий поклон. Она считала, что не вправе заговаривать с ламой. Разница была слишком велика: оборванная, нищая рабыня — и всемогущий кутухта. С тех пор как легла в могилу ее мать, которая так любила слушать песни Маржан и была единственным утешением, ее другом в этой горестной жизни, Маржан будто оглохла, стала молчуньей. В ауле ее не любили, презирали. Словно считая роскошью для нее даже это рабское существование, ее заставляли целыми днями собирать кизяк в степи, далеко от аула. Когда Маржан вспоминала потерянную родину, родных и близких, перед ее глазами проплывали смутные картины детства, вызывая сладостную тоску. Она вспоминала, как на благоухающем весеннем джайляу с радостным криком: «Коке!» — бросилась на шею отцу, вспоминала, как, замирая от счастья, сидела на плече рослого человека, в грубом домотканом чекмене. Как могла она забыть родные морщинки в краешках глаз этого сурового на вид мужчины, его глаза, светившиеся отцовской любовью…

Говорят, время лечит. Но это единственное слово «Коке!», застрявшее в памяти сердца, не могло забыться. Каждый день оно отзывается новой болью и, видно, будет похоронено вместе с ней, как ее неизбывная тоска по родине.

Нет числа горестным воспоминаниям. Положив вместо подушки мешок с кизяком, Маржан по ночам не смыкала глаз. Печально смотрела она на звезды. «Милые звезды, наверное, вы зажигаетесь над моими степями! Неужели никогда мои босые ноги не коснутся родных ласковых песков? Я была бы счастлива умереть, обняв сухой казахский ковыль».

Больше Маржан не встречалась с Зая-Пандитой. Она старалась не попадаться на глаза ламе, ставшему кумиром ойротов и монголов. Это мужчина может решиться на рискованный поступок, а она слабая женщина. Так проходили ее однообразные дни. Маржан была не в силах что-либо переменить и поневоле покорилась своей жалкой доле. С того времени как Зая-Пандита вернулся на родину, прошло уже два года. Эти два года окончательно состарили Маржан. Погасли ее черные глаза, щеки впали, волосы припорошил белый иней седины. Тонкий стан согнулся, потому что она целыми днями не разгибала спины, собирая в поле кизяк.

* * *

В этот день в ауле Эрдени-Батор-хунтайши, сына досточтимого Хара-Хулы, царила суматоха. Почти все население вышло на улицу. Отдельно от других стояли хан и тайши в собольих шапках. На них были атласные халаты и расшитые узорами гутулы — остроносые сапоги. Ханская челядь, стараясь не попадаться на глаза знати, сгрудилась в стороне. Сегодня и всякая шушера высокомерно сплевывала, сдвинув на затылки малахаи. Каждому хотелось заглянуть в щель небольшой юрты, поставленной отдельно от других — для пленника.

И впрямь было о чем посудачить.

— Это и есть султан Джангир?

— Да, прямой наследник Есим-хана.

— Э-э, теперь его престол — сырая могила.

— Не зря говорят: не спорь с сильным, не тягайся с быстроногим.

— Видишь, какие у него глаза? Как у горного орла — искры мечут.

Наконец зеваки разошлись. На закате, когда стало смеркаться, подле юрты пленника осталось несколько человек.

Один из стражников грубо оттолкнул Маржан, которая подошла с мешком за спиной. Другой вступился за нее:

— Зачем ты гонишь беднягу? Что она тебе сделала?

— А ты ее когда-нибудь видел здесь? Она же пришла, потому что он ее сородич, казах. У этих казахов, даже у старух, превыше всего чувство родства. — Сказавший это презрительно отвернулся.