Изменить стиль страницы

— Такой… Краси-ивый. «Ударник»… Это… что?.. Орден?..

— Да, доченька, так получается.

— Значит, ты ударник, орденоносец, а не кулак?

— Нет, конечно. Отец твой охотник, никогда кулаком не был.

— О-тец, — осторожно обратилась к нему Октябрина. — Можно, я покажу Екатерине Анатольевне?.. И детдомовским тоже?.. И с кем учусь в одном классе?.. Можно… б-ба-тя?

— Да отчего же нельзя — покажи, — сказал Федор, думая о своем.

Октябрина сразу рванулась, бегом выскочила из дома и уже на крыльце начала звать, будто на пожар: «Екатерина Анатольевна!»

В кабинете уже почти стемнело. Федор то сидел на стульях у стены, то ходил взад-вперед, не очень понимая, как ему теперь быть с детьми, где их искать и как собрать снова в семью. Так получалось, нужно собирать по одному.

Пришла дочь за руку с директоршей. От непримиримости гражданки Потолицыной не осталось и следа. И улыбка, и голос человеческий прорезался — все как у людей.

— Надолго ли к нам? — спросила Федора.

— Да вот… думал, у вас всех троих найду. А теперь… не знаю, с какого боку начать… Надо бы хоть пару дней пожить около дочки… Вы уж разрешите. Если какая мужская работа требуется, то я все умею, все сделаю.

— Можно, товарищ Туланов. Октябрина, своди отца в столовую, скажи Дорофеевне, пусть накормит, я позволила. На другой половине дома у нас спят завхоз и конюх, я велю туда еще одну кровать поставить. Там и поместитесь. А остальное — завтра решим.

Три дня с раннего утра дотемна колол у реки Федор Туланов детдомовские дрова. После уроков к нему вместе с Октябриной приходили и другие ребята, складывали дрова в поленницу. Так и отрабатывал Федор свой долг перед детдомом за приют, за хлеб-соль его детям. Куда ни кинь — всюду оказался должен!

Вечером они с дочкой ужинали вместе, вдвоем. По особому разрешению на этот счет. Потом читали Гришино письмо, которое он написал из техникума. Учится он нефть добывать. Ездил в Баку, практика там была. Ну и всякие другие новости. Федор пока не понимал, вспомнила ли его дочка по-настоящему. Но когда на четвертый день он стал собираться на пароход, чтобы поехать в город за Георгием, Октябрина вдруг прижалась к отцу и заплакала:

— Ба-атя… не оставляй меня тут… Во-озьми с собою… Федор растрогался и, как мог, попытался успокоить девочку:

— Немного теперь осталось, доченька, потерпи. Скоро возьму. Заберу Георгия, и поедем. Опять будем вместе жить. В своем дому, с бабушкой. Недолго осталось, потерпи чуток…

Но в городе ждало Федора новое испытание.

— Туланов Георгий? Как же, как же… Личность у нас известная. В прошлом году Туланова Георгия пришлось отправить в колонию для несовершеннолетних, — рассказывал Федору мужчина-директор, — Недолго он пробыл у нас. Два раза милиция ловила на воровстве. Наловчился подделывать кассовые чеки в магазинах. Такие дела. Потом дома начал приворовывать, здесь, у нас. Ну что нам оставалось, сами посудите?

В голосе директора слышались слабые нотки оправдания. А у Федора голова готова была упасть с плеч — от стыда. Его сын, родной сын, родная кровь — и стал вором! Вот до чего… Господи! Гос-по-ди-и… за что так сильно бьешь, господи?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В Изъядор Федор Туланов вернулся уже после Октябрьских праздников. Раньше не позволила осенняя распутица, пришлось даже устроиться на лесопильный завод в ожидании зимней дороги. Почти месяц пилил доски. А по выходным дням ходил к Георгию. В субботу вечером отправлялся, приходил и ночевал там, в колонии. А в воскресенье весь день проводил с сыном. Разрешали. Вечером шел обратно в город, расстояние порядочное. Утром вовремя нужно попасть на работу, а это тоже конец не малый. Хотел Георгия взять с собою, под расписку или честное слово — как там полагается, — но, оказалось, никак не полагается. Появился отец — и хорошо. Но годик пусть, мол, отсидит. Там и школа есть, учат ребят, и плотничать-столярничать тоже учат, это отдельно. Все при деле. Ну, душу, конечно, никто на них шибко не тратит, чужие все-таки…

Георгий слово дал: воровать больше не станет. Но с тяжелым сердцем уезжал Федор от сына-подростка. Как бы не поломали парнишку казенные стены… При живом-то отце.

На обратном пути навестил Октябрину, обсудил с директрисой ее судьбу. Решили: он приедет за дочкой в зимние каникулы и заберет ее. Пока она поучится здесь, а он устроится на работу, определится в жизни. Октябрина плакала, чем вконец расстроила отцовское сердце, но в чем-то и успокоила: вспомнила все же родителя… Слава богу — вспомнила.

Когда до родной деревни оставалось совсем немного, Федор даже шаг убавил, сознательно себя притормозил. Чтобы не попасть в деревню до темноты. Ни с кем он не хотел видеться, ни с кем говорить. Только с матерью.

Вот как она, жизнь, повернулась для Федора: уже и люди не нужны стали…

Мать долго стояла, прижавшись к сыну. Не плакала, только вздрагивала сухоньким телом.

— Теперь-то, сынок? вовсе отпустили? или как? — спрашивала она, Федор отвечал, мать почему-то не слышала и снова спрашивала, теми же словами. На середине стола дымила коптилка, Федор осторожно убавил огонь. Даже в честь возвращения сына мать не могла возжечь лампу, не было керосину. Накрывая на стол, она говорила:

— Кузьма, товарищ твой русский, недавно опять заходил. Денег мне оставил, здоровья желал. Добрый человек, дай бог и ему здоровья. — Мать повернулась к иконам. — Господи, побереги ты всех хороших людей, побереги! — возопила она как последнюю просьбу. — Дай всем доброго здравия, многие лета и счастья в этой-то жизни. Позволь, господи, хорошим людям пожить по-людски, не все же Зильганам воля…

Услышав ненавистное имя, Федор сжал зубы. Потом тихо спросил:

— Где он теперь? — имени не произнес. Мать и так поняла.

— Охотничает вроде бы… С начальников, сказывают, его скинули, натворил чего-то. Говорили мне, будто с нашей избушки, на Ошъеле, охотничает. Вишь, как удобно стало: изведи хозяев да и пользуйся, что другие всю-то жизнь наживали… Сами век свой от шалаша охотились, избу, вишь, недосуг срубить. А теперь — как хорошо, из чужой избушки да на чужой тропе… Скажи ты мне, Федюшко, и што за времена такие настали, што власть этаких мироедов балует да милует?..

Федор не ответил. У него стучало в висках, гнев ударил в голову. Кто не охотник потомственный, кто не мучился в лесу, догоняя зверя, кто не сушился у костра среди снегов и метели — тому не понять гнев Федора Туланова, когда он услышал, кто пользуется его родовыми угодьями…

«Моими ловушками в моих угодьях… мои тропы топчет…»

Федор поел вместе с матерью. Наколол дров, растопил печку: в доме было сыровато. Весь родительский дом обошел с фонарем — и сени, и сеновал, и на чердак слазил. А мысли о Зильгане не оставляли.

«Этакая сволота все еще дышит…»

— Мама, что-то я ружья не найду? — спросил Федор.

Он отыскал и запыленные лыжи, подбитые камусом — лосиным мехом, и лыжную обутку, и лузан. А ружей нигде не увидел.

— Ты уж прости, Федюшко, отцово да Гордея ружья продала я, как стало совсем невмочь. Доходило ведь… крошки в доме нету.

— А мое?

— Не знаю, сынок. Как увезли Ульяну, кое-что из вещей я взяла — лыжи твои, обутку, зипун… а ружья и не видела.

Спал Федор плохо. Неуютно стало в родительском доме, где вырос и учился понимать жизнь. На полатях было тепло, а уснуть не мог. Чуть веки смежит — то Потолицына пальцем грозит, то черный снаряд вылетает из скважины, унося за собой половину вышки, то Кузьма, с которым работали в одну смену, что-то яростно начинает доказывать, Федор слышит, но не понимает ни слова, силится понять, а — никак. И — просыпается в поту. Потом в глаза назойливо лез крутящийся шкив, Федор и во сне знал: вот-вот он слетит с вала и снесет угол барака, и все ждал, ждал, а шкив крутился, крутился, и душа уставала ждать, и он снова просыпался.

Мать уже встала, гремела у печки в своих хозяйственных хлопотах. Федор не стал испытывать судьбу, тоже поднялся, начал помогать матери. В большой избе они остались теперь вдвоем… И это было страшно… Уже вчера Федор знал, что пойдет в охотничью избушку на Ошъеле, обязательно пойдет. Он даже знал, что скажет Зильгану, когда увидит того в своих угодьях…