Среди стоящих на берегу Федор пытался выделить хоть одно знакомое лицо, но было все же далековато для такого опознания. А хотелось, очень хотелось хоть кого-то узнать…
Потому, быть может, хотелось, чтобы утвердиться: не все же вовсе переменилось в теперешней жизни… осталось же что-то прежнее…
Отсюда до Изъядора еще около шестидесяти верст. Если и дальше пойдет столь же удачно и скорость не снизят, то Керос и Шушун они проплывут ночью, а завтра утром причалят в родном селе. Лунин сказал: в Изъядоре обязательно будет остановка. И Федор, чем ближе становился дом, тем сильнее волновался. Руки дрожали.
Сколько пришлось Туланову перемерить путей-дорог на чужбине, а такого волнения не испытывал ни разу. А когда проплыли мимо его покоса в устье Черью — сердце совсем разболелось. Да, был свой покос… Чей-то теперь? Отсюда Федор на шестах, если постараться, добирался домой часа за два. А на катере… час, поди, не более. Лунин обещал отпустить повидать своих. Только бы не передумал… Неужели он прижмет Ульяну к груди, родную, любушку свою… всего через час-полтора?.. Детей обнимет…
Сладким предутренним сном спал родной Изъядор. Никто ведь не предуведомил о прибытии отряда, никто и не ждет. Только из трубы избы Ивана Евстольевича тянулся сизый дымок. Этот как всегда — трудяга — раньше всех подымается… И Ульяна еще спит, двери крыльца закрыты. Издалека Федор заметил на углу своего дома какую-то доску, похоже — красную. Детишки играются, подумал он. И у матери тоже ни дымка еще из трубы… Рано приехали, и хорошо, что рано: он хоть посмотрит сперва на родные дома, сердцем и умом к возвращению привыкнет. Слова хоть какие-то найдет для встречи… А то ведь увидишь своих, да и онемеешь…
— Ты, Михайлович, иди, — отпустил его Лунин, как только нос катера ткнулся в береговой песок. — И очень-то не спеши. Мне так и так нужно подождать, пока сельсовет откроют, с председателем познакомиться, договориться о помощи, если понадобится, — словно бы успокаивал его Лунин. — Сегодня, надеюсь, в назначенное место прибудем? Сможем ли дальше на катере подняться?
— Вода еще прибывает, Олег Петрович, — ответил Федор, — думаю, так до конца и дойдем обычным порядком. Тут уж недалеко. Правда, еще повернуть надо будет и катер и баржу, но, думаю, развернемся, не застрянем… Выберем место пошире, корму к берегу прижмем, а нос сплавим…
— Ну, хорошо, Федор Михайлович. Я вижу, ты уже все продумал. Иди к своим, — доброжелательно сказал Лунин и спустился вниз, показывая, что вполне доверяет Туланову.
Стрелок, предупрежденный заранее, смотрел в другую сторону. Федор пошел напрямик, по обрыву — вверх, прямо против своего дома. Поднялся — и застыл на месте. Глаза его не обманули, на углу их избы висела красная доска, и было на ней написано белыми буквами: «Правление колхоза „Новый путь“».
Федор стоял и боялся сделать следующий шаг. Да неужели из родного дома выгнали Ульяну с детьми?.. Или… может… одну половину тот самый колхоз отобрал… а на другой… выходит… ну да, если так, как он думает, то на другой половине его семья должна быть… Зачем колхозу под контору этакий домище? Он почти бегом, не в силах сдержаться, поднялся на крыльцо. Двери были не заперты. В сенях — запах нежилого: грязно, неприбрано и… пусто. На дверях слева и справа висели большие замки. Метка на щеке запульсировала с такою силой, что хотелось прижать ее пальцем, успокоить. Кровь ударила в голову, Федор даже покачнулся. Уже спускаясь по ступенькам вниз, понял: ноги дрожат, не держат… «Неужели из дома выгнали? — горестно думал он. — Да неужели на такое пошли… как же можно… детишек своей крыши лишать… их-то вина — в чем?.. Господи, помоги!»
Осталось навестить мать в родительском доме. И еше надежда была — там и найдет своих; если их выселили, куда им еще деваться — только к матери. Стараясь не дать боли овладеть собою, Федор буквально выскочил на крыльцо родительского дома и, уже не в силах сдержаться, тряхнул дверь за скобу — и раз, и другой.
— Кто там? — Болезненный голос матери не узнать было нельзя.
Мать первой проснулась, удивился Федор. Неужели Ульяна не слышит его приближения? Неужели ей сердце ничего не подсказывает?..
— Это я, матушка, открой. Это Федор, — чуть заикаясь, сказал он, крепко держась за дверную скобу, чтобы не упасть: он был уже на пределе сил.
— Господи… — зашептала мать по ту сторону двери, отыскивая задвижку. — Господи…
Дверь распахнулась настежь: прижав высохшие морщинистые руки к груди, в дверном проеме, согнувшись, с растрепанными волосами, стояла мать. Бедненькая ты моя… маленькая… матушка ты моя… В широко открытых глазах ее и растерянность, и радость, и тревога…
— Это я, матушка, — второй раз сказал Федор и шагнул в сени.
Мать прижалась к нему. Сухонькие, детские плечики ее тряслись — она беззвучно плакала. Федор, бережно ее поддерживая, завел в дом… и не увидел там больше никого.
У задней стены стояла с детства знакомая ему деревянная кровать. По откинутому углу овчинного одеяла видно было, что спала тут мать — и больше… никого в избе. Никого!
— Мама… а где же… Ульяна… Дети? — выдавил из себя ошеломленный Федор.
— Ты раздевайся, Федюшко… Раздевайся, дитятко, да сядь, отдохни… потом я тебе все обскажу… потом… — захлопотала мать. — Откуда тебя господь до дому привел, слава богу, вот не ждала, не чаяла…
Федор зачем-то все мял шапку в руках, все не выпускал ее. Он тяжело присел на лавку. Смотрел, не отрываясь, на мать.
— Ма-ма-а… Ответь, ради Христа… Ульяна где? Дети? Голову кружило, метка на щеке горела нестерпимо.
— Потерпи, дитятко… Все обскажу… у самой сил нету… так… сразу… — Мать шептала ответ, натягивала на рубаху старенький сарафан, она уже не плакала, овладела собой. Потом подошла и помогла сыну раздеться. Повесила его фуфайку на гвоздик, села рядышком, жалеючи погладила по руке, прижалась головою к его плечу. Старшенький объявился…
— Все расскажу, Федюшко… Ты не торопи мать… От горя глаза мои высохли… сил нету… Сердце разрывается, а слезинки не выжмешь… выгорело все во мне… дочиста, Федя… Сквозь огонь и воду прошли, так ведь досталось… И за что! Да вот… и тебе теперь надо… через горе пройти… Терпи, сынок, крепись… худые у меня вести, Федюшко… Как тебя, сокола нашего, в клетку упрятали, вскорости и Ульяну заарестовали… Да и увезли. В тот же год, еще до Троицы… Гнездо ваше, с таким трудом свитое, порушили, все накопленное добро, и дом, и скотину — все описали и колхозу отдали. Детей-то я взяла, но их тоже… в ту осень у меня отобрали… Господи, воля твоя… Ты, говорят, старая, себя смоги прокормить… А мы их в детский приют… в Деревянск какой-то… Федя-я, милый… за что ж детей отрывать! Что это за нелюди такие вокруг — этак душу выламывать?!
Мать сухо всхлипнула.
— Они мне из того Деревянска два письма присылали. Пишут: сильно скучают, горюют, домой просятся… Соседка мне те письма читала. Вон, на божнице у меня лежат…
Федор почуял внутри себя ледяное дыхание смерти. Только она, окаянная, может вот так, сразу, обдать человека холодом, да таким страшным — все в тебе в тот же миг замрет, затаится, сожмется в комочек, перестанет дышать…
— Ульяна? — только и смог произнести он, голос его дрожал.
— Дитятко ты мое… — мать опустилась, без сил, на скамью. — Родненький мой… Не перенесла она горюшка… Скончалась, бедная, безвременно…
Словно кто-то со стороны, только того и поджидавший, шарахнул Федора в грудь острым колом. Кол пробил грудную клетку, уперся в самое сердце да и остановился, смяв сердце наполовину, не давая, ему расправиться… Ни дыхнуть, ни шевельнуться — кол тут же пропорет насквозь…
Федор запрокинул голову и прижался затылком к стене. Белые его кулаки, сжатые насмерть, недвижно лежали на столе. Глаза, не моргая, вперились в потолок, ничего не видя перед собой. Тяжело тикала метка на щеке, обжигая тело старой болью. А внутри все замерло, готовое то ли взорваться со страшной силой, то ли вовсе омертветь — навсегда. Федор промычал что-то нечленораздельное, мать поняла его стон, как новый вопрос.