Изменить стиль страницы

Федор с Ульяной тоже пошли, не сказав ни слова. От опушки, где остановился Зильган, они услышали: — Ну-у… га-ад! Матрос проклятый… Я припо-омню… Ой — припо-омню… Тебе этот день… зубом бороны станет… поперек горла твоего…

— Васька! Слышь! — зычно крикнул Федор в ответ. — Ты вот чего, Васька! Чтоб тебя сегодня к вечеру в Изъядоре не было, слышь? Увижу — добра не жди! Заруби себе…

Зильган уехал из деревни в тот же день. Даже вечера ждать не стал, взял котомку и был таков. Своим, отцу-матери, слова не сказал: что, почему такая спешка — ни гугу.

Тулановы тоже никому ничего не сказали. Было и было. Уехал — это его дело. Федор и не злился, чисто по-мужицки понимал: ну, накатило на парня… Хотя, конечно, не случайно накатило, душонка у лентяя подленькая, из таких Зильганов хорошие денщики выходят…

Федор… как бы сказать — загрустил. Ульяна поняла это по своему, по-бабьи:

— Федя… ты на меня-то не дуйся, Федюшко… Не ложись спиной, повернись ко мне, Федя… Из-за дрянной, поганой души да чтоб между нами… Я, Федя, перед тобою чиста, чище не бывает. Тебя одного люблю, и сердцем и душою. Ты у меня… самый-самый… И до смертного моего часу будешь любимым… Как хорошо, что ты быстро прибежал, Федя. Я бы ведь запорола дурака вилами… Не знамо, как удержалась, бог свидетель. Промеж нами, Федя, никто никогда встать не сможет. Не думай о худом. Не расстраивайся, Федюшко…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Прошло время, Зильган вернулся ранней весной. Долгонько был в бегах, долгонько. От того сенокоса до этой ранней весны не семь ли годов минуло? Так и есть — семь. Ушел Васька, никому не сказавшись, вернулся — ничем не похвастал. Где обретался? Чем промышлял? Был когда-то слушок, мол, где-то в волости видели Ваську, то ли в гэпэу служит, то ли по партийной линии, но видели при форме, очень, мол, Васька Зильган официальный стал. Он и в деревню вернулся в шинели, брюках-галифе и гимнастерке. И портупея через плечо. Все чин чином. Но знаков, либо нагана — никаких. То ли нарочно этак вырядился, туману напустить, то ли разжаловали за что — неведомо. Васька молчал. Но на службу никуда не поступил. Да и куда в Изъядоре поступишь? Почтарь есть, налоговый сборщик — тоже есть, председатель и секретарь в сельсовете — опять же выбраны, при деле. А боле никаких кадров в деревне не предусмотрено. И начал Васька жить просто, помогать престарелым родителям по хозяйству. В земле ковыряться. Тем более сам хозяин, по хворости, три года как в валенках и летом топал. Мать Васьки, Эдя Никитишна, упорно держала корову, хоть и тяжеленько давалось ей сено. А как вернулся Васька, Эдя аж помолодела, заулыбалась, перестала на судьбу жаловаться. Грядки вокруг дома и борозды под картошку Васька сам вспахал, испросив лошадь у соседей. Сено в тот год Зильганы ставили уже втроем: Васька и родители, отец, видя сына-помощника, тоже встрепенулся и взялся за дело. Васька стал молчаливый, не старался, как раньше, во всякий разговор встрять да ввернуть свое словечко. Ни о чем он не рассказывал, но видно было — чегой-то стряслось в его жизни, какой-то произошел секрет биографии и повлиял на прежнюю Васькину говорливость. То ли стукнули его из-за угла пыльным мешком (а в мешке утюг оказался). То ли дела какие повисли на Васькиной совести, — словом, догадок люди строили много, но точно никто ничего не знал. И просветить общество мог только сам Васька. А он — помалкивал.

Но место себе в деревенской жизни Васька скоро нашел: стал закоперщиком у партийцев. Мужики ведь — как? Баба, да детишки, да скотина, хозяйство — шутка ли. Обчественные дела… они, того, не шибко кормят… Нашелся бы кто бумаги вести, да коммунистов на собрания кликать, да за линией следить, чтоб, значит, соблюдалась. Вот Васька и взялся. И все остальные партийцы вздохнули чисто по-мужицки — взялся, ну и слава богу. У Васьки не семеро по лавкам, ему и карты в руки. А тут…

Есть ведь у кого и семеро, да ведь не так себе на лавке сидят — ртом есть просят…

Васька же Зильган повел линию на колхоз. Уже как человек партийной власти — повел. С нахмуренной бровью и сжатым кулаком, упертым в красный стол. Первый раз хотел он собрать мужиков прямо среди лета красного, на сходку: делать колхоз. Ну, это он хватил, конечно. Кто-то еще с дальних покосов не вернулся, у кого-то и здесь, обок с деревней, сена не поставлены. Какие собрания? Никто не собрался на сход, а про себя многие поняли так: те годы, что Васька был где-то в бегах, видать, насовсем его раскрестьянили — виданное ли дело, в пору сенокоса сходку кликать! Хочешь колхоз предложить, ну, погоди маненько, ужо страду перестрадаем…

Да никто всерьез и не принял Васькиной заботы, как бы жизнь сколотить по-новому. Была уже коммуния, тут, недалеко, в Керосе. Наслышаны. Вскоре после войны образовали, пожили вместях… Свое в кучу сложили, да у купца наотбирали добра… За один-единый год все и проели-пропили, артелью проесть чего хошь можно: чужой каравай — ешь, не зевай…

Доброй работы в Керосе не случилось, поразвалили все, да и разошлись, каждый на свою прежнюю земельку. Потому в Изъядоре все предварительные разговоры про колхоз всерьез никто не принимал. И зря Васька такую сходку затеял, как был шалапут… Но, терпеливо дождавшись своего часа, Зильган собрал-таки народ. Мужики толклись на крыльце и жгли махру, потом сгрудились в сельсовете. Речь держал сам Василь Петрович Зильган, нынче — партийный секретарь. Строгим голосом рассказал про съезд большевиков, ихней партии, и решил сделать в каждой деревне колхоз. Как он речь свою закончил — так, тут же, положил перед собою лист бумаги и ручку. И сказал:

— А теперь будем записываться. Партия решила, так что дело ясное. Первым записываю своего отца — Шомысов… Петр… Никифорович… — Он сам себе диктовал по складам и писал.

Записал своего батяню. Поднял голову на сидящих пред ним односельчан. И те ему прямо в лицо засмеялись:

— Вася, ты хоть с батей-то посоветовался? А вдруг он — против?

— С батей у нас уговор есть, — не принимая шутку, отвечал Зильган. — Потому и записываю его первым, как сознательного.

Мужики захохотали того пуще:

— От, молодец какой!.. Петр… да Никифорович… а мы-то знать не знали, какой у нас сознательный Шомысов обретается…

— Правильно, Вася, не давай батяню в обиду, пиши номером первым! Самым сознательным!

— Отец твой и в молодости не чересчур спину-то гнул, даже и в своем хозяйстве. Нам его сознательность оченно известна!

Громким голосом всех перекрыл Иван Евстольевич, знаемый деревне как хороший охотник, и на земле трудяга, да и отец пятерых детей. Иван гаркнул:

— Слышь, Васька! Ты сразу за своим батей Туланова пиши! Федора! Ежели твоего сознательного с Федором заколхозить, вместях, аккурат твоему сознательному весной кусок хлеба перепадет, не потребуется пихту в лесу обдирать…

Зильган встал со своего места, уперся злым глазом в Ивана Евстольича:

— Ты чего же, Иван, смехуечечки строишь? Ты что думаешь, я хуже Федора Туланова работать стану?

— Как ты работать станешь, это мы поглядим, — не смутился Иван Евстольич, — а что хозяйства у вас разные, ой-ей какие разные — это мы точно знаем.

— Вот партия и решила — пускай у всех одинаково будет, — сослался Зильган. — Как объединимся — у всех поровну станет и коров, и лугов, и лошадей, и всего.

— Хва-ати-ил… — закричал Иван Евстольич. — Ишь ты, какой быстрый! Ты, прежде объединения, поди-ка заработай, сколько Тулановы заработали. Ты в свой колхоз внеси столько же — и лошадей, и коров, и лугов… — передразнил Иван Ваську. — Ишь каков! Старый, значит, пот — в сторону? не в счет? Ах, пакостники… надо же придумать. Он, вишь, не хуже работать станет. Если б, Васька, твои слова да обмолачивать-то — то муки было б навалом! Не-ет, Васюха! Ты сначала себя уравняй со мной, да с Федором, да с другими, кто горбится, себя не жалеючи, а потом уж приходи с коммунией — предлагать. А то…

— Тут не только общий скотный двор, — сказал Васька. — Тут государство, если запишемся в колхоз, деньги выделить сулится, для послабления крестьянству, налогом облегчит, кто в колхозе, трактор даст, землю пахать…