Изменить стиль страницы

— Да на кой мне твой трактур! — взвился Иван Евстольич, — Чего у меня трактуром пахать? Все наши земли, у каждого, во — добрая баба задницей прикроет! Я свои за три дня перепашу и засею, безо всякого трактура. И другой так, кто с лошадью…

— То-то и оно, кто с лошадью, — вцепился Зильган. — А кто без лошади? К Туланову идти, кланяться? Потому что у него две?

— А хоть бы и к Туланову, — невозмутимо подтвердил Иван Евстольич. — Или ко мне приходи. А чегой-то ты взъелся на лошадников? Мы не цыганы, чужого не крали, нам лошадки ого-го как достались, Вася. Приходи, я тебе в ба-альших подробностях расскажу, каково они мужику даются, лошадки-те. А то небось думаешь — сами прибежали: взнуздай, мол, меня, Иван Евстольич, я твоя…

— Это точно, — негромко, после того, как собрание отсмеялось, сказал Федор. — Точно, Иван Евстольич. У кого лошадки нет, тот ленивее других, только и всего. Но я не про то хотел… Я вот про что сказать хочу. Мое имя тут трепать я никого не просил, да. Худа я никому не сделал, свое добро своим горбом наживал. Я так понимаю, коммуния дело не принудительное, добровольное дело. Иначе и хозяин в деревне — не хозяин. Уж это точно. Вот, к примеру, отцы наши и деды на дальние промыслы завсегда артелью ходили. Но то ведь на промысел. И опять же с — доброю волею, не хошь в артель — никто не принуждал: бегай по парме в одиночку. С промысла вернулись — и снова каждый сам по себе. А тут Василь Петрович Зильган зовет насовсем хозяйства объединить… Тут, братишки, что-то не так. В Керосе уже объединялись. Ничего путного не вышло, сами знаете. А люди там такие же, как у нас. Ну, ежли мы не по уши деревянные — пошто нам такую же шишку на том же месте набивать?.. Я — не. Воздержусь. Кому охота общим хозяйством толочься — да на здоровье, объединяйтесь, кто с кем хочет. Никого не осужу. А меня прошу уволить, мне в своем хозяйстве не надоело, хочу жить своим добром. Что сам выращу, что в лесу добуду — то и мое. Если взайм — всегда дам. Любому. Кому верю, конечно. Ежели на помочь деревенскую — со всею душой. А за так — нет моего согласия, и не осуждайте, мужики. Надеяться на дядю — не желаю. И обижать никого не хочу. Всяк своей волей жить должен. И больше лень мне разговаривать, извиняйте, пустое это.

И Федор пошел к выходу.

Оч-чень уверенно, видать, чувствовал себя Вася Зильган там, за красным столом! Ему бы смолчать, а он замахал указательным пальцем на Федора:

— Ты, Туланов, ведешь кулацкие разговоры! Ишь запел… Своей волей он жить хочет! Да если всякий начнет своей волею жить… что от государства останется? Как была твоя психология кулацкая, так и теперь сказывается.

— Не знаю, Вася, какая у меня… психология, насчет психологии у меня грамоты маловато, а насчет кулака ты в самую точку попал. Кулак у меня есть. Ты его давно не нюхал, могу поспособствовать. Заодно и мозоли тебе покажу… Ты их семь годов не видел, пока галифе натягивал…

— Ты и раньше таким был, Туланов! — Голос Зильгана поднялся на обвиняющий визг. — Любил, понимаешь, чтоб на тебя спину гнули. А когда нас тут белые расстреливали… ты с городскими барышнями прохлаждался! Клешами Усть-Сысольск подметал! И теперь против линии партейной стоишь…

— Ты, Васька, насобачился слова ловить — как блох… до того ловкой! Ты поди сохой поворочай, как теперь языком! Семь годов шлялся, последняя борозда диким лесом поросла на твоем поле, а нас приехал уму-разуму учить… Ты сначала сам крестьянствовать научись. А мы поглядим, какой из тебя артельщик… Языком у нас есть кому трепать: эвон, собаки, как чужого завидят… удержу нету…

Зильган набрал воздуху полную грудь и, уже не глядя на Федора, широким взглядом обвел собрание:

— Слышали, товарищи? Вы слышали! Туланов прямо против колхоза выступает! И мне, секретарю партийной ячейки, сулится кулак свой показать… Я требую, — оборотился он к секретарю сельсовета, — занести эти вражеские слова в протокол.

Иван Евстольевич поднялся вслед за Федором и, перед тем как пойти к двери, сказал:

— Ты, Василь Петрович, больно-то не шуми. Ты сначала свою глупость занеси в протокол и наши справедливые слова — тоже занеси. Тебе справный мужик верно ответил. И нечего тут народ пугать. Хайло-то прикрой. Простынешь, Вася.

— Вот оно что-о… А ты, оказывается, подкулачник! Понятно! В Изъядоре целая группа контриков развелась… Но ни-че-во… И не таких скручивали… Не долго вам брыкаться осталось, кулачье. Иван Евстольевич засмеялся, потом посерьезнел:

— Слышь, Васька… Ты прозвище свое не забывай, слышь. А то как был свистун, так и остался — свистун. Одно слово — Зильган. И дед — Зильган, и отец — Зильган. Пока другие потом обливаются, ваш брат на печи лежит да посвистывает… А теперь у тебя что ни справный хозяин — то и кулак. Ты хоть дурости своей постыдись: в деревне всякий знает, кто сколько спит, а кто спину гнет… С таким прозывом, Вася, не лез бы ты в деревенские начальники, — почти ласково попросил Иван Евстольевич и вышел вслед за Федором.

Ба-альшого терпения набрался Иван, столь ласково увещевая Зильгана. Оч-чень большого. Это мужики сразу поняли. И потянулось собрание следом за настоящими хозяевами.

— Во — дурак-то, — сказал Федор Ивану Евстольичу, когда тот нагнал его на деревенской улице. Тот помолчал, потом отозвался негромко: — Дурак-то он дурак… Но ты скажи мне, Федор Михалыч… кто ж этому дурню такую силу дал? Ведь неспроста он своим галифе тут трясет… Он, дурень этакий, силу за собой чует. Кто-то, значит, настропалил Ваську, не иначе. Ишь как он хвост поднял… будто с цепи сорвался. Неспроста это, Федор, помяни мое слово — неспроста. Коли свистун в голос вошел, сила за ним. Вот что худо, Михалыч.

— Ну, Евстольич… Для того ли мы в Питере в семнадцатом бузу поднимали, чтобы такие свистуны в силу пошли? Не думаю… Власть, как ни крути, народная. Война кончилась, пора свистунов побоку… Пора по уму жить, Иван Евстольич. Хватит своих к стенке прислонять!

— Хорошо бы — по уму, Федор. Видит бог, я не против, ежели по уму. Да вот загвоздка… Хочет парень, дак он девке чего только не насулит… Не вышло бы так, Фёдор Михалыч… Власть взяли? Взяли. А теперь своя воля. Теперь-то и скажет власть, чего она от мужика хочет. И я тебе точно говорю: коли свистуны мужику грозятся, от красного-то стола — худо это. Худо.

— Да вроде нету такой приметы, Иван Евстольич, — усмехнулся Федор. — Не помню такой…

— То-то и оно, что не было такой приметы в народе. А теперь вот народилась…

Этот негромкий разговор на улице Изъядора Федор Туланов вспоминал много раз, с грустью вспоминал, с удивлением: ты скажи, до чего простой мужик умен да прозорлив. Иван Евстольич, отец пятерых ребятишек, мужик из мужиков, задавленный работой, охотой, добычей простого хлеба насущного, и от той заботы ему, кажется, и головы поднять некогда, нету времени отдышаться и вокруг поглядеть… подумать некогда! А — будто в воду смотрел.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

После встречи со старшим майором госбезопасности Ильей Яковлевичем Гурием сон пропал — поток прошлого обдал Федора с необыкновенной силой, и под утро он уже с трудом сдерживался, чтобы не зарыдать в голос. Сжал веки, сжал зубы, замер на нарах — словно увидел над собою скалу, качнувшуюся и готовую рухнуть, и теперь нельзя было даже мигнуть — и от такого движения воздуха скала могла подвигнуться…

В этом сжатом состоянии он и забылся часа на полтора-два, не больше. А когда прокричали «подъем!» — он открыл глаза и почувствовал свое закаменевшее тело, слипшиеся кулаки, страшное напряжение всех мышц и мускулов. Ночь миновала, скала устояла. Но — покачивалась. В голове шумело: вновь завелись те сто самоваров на длинном столе… И ожогом горела на щеке метка. «Что ж это за пацан такой был, по первому шепоту из нагана в человека пальнул, без суда, без следствия?.. Это откуда ж душегубы такие взялись?»- думал Федор о том молоденьком своем конвоире, который столь удачно попал в него на чердынской дороге, попал, да не убил вконец. Это что же вырастет из такого парнишки, если выпадет ему самому судьба остаться живым в круговерти взаимного истребления?..