Изменить стиль страницы

Мы получили у Ситтов комнату с двумя кроватями. Цена, как нам показалось, была довольно высокой. Но после изнурительной дороги мы были счастливы любому крову над головой.

Заснуть я не мог. Думал о жене Ситта, Оле, о Ситте, о его дочери, семья представлялась нам довольно необычной. Позднее я убедился, что первое впечатление меня не обмануло.

Старый Ситт был превосходный человек, но страшный брюзга, способный любому испортить настроение. Утром поглядит на небо и непременно скажет, что будет дождь, усмотрит его даже в самом маленьком облачке, готовый со всеми переругаться, доказывая, что у него достаточный опыт с этим проклятым климатом. А если на небе солнце, начинает ворчать, что в полдень будет несносная жара. «Здесь так привыкаешь к холоду, что солнце невмоготу», а Ольга знай щебетала: «похолодает», «дождь перестанет», «ветер утихнет».

Уже на третий день Михал с большим успехом играл в публичном концерте. Мы купили галоши и отправились посмотреть на море. Обширный порт с каменным молом, на краю мола — крепость, взметнувшаяся над Финским заливом. Лицом к морю раскинулся прекрасный, чистый город с широкими улицами, университетом на одной площади, театром — на другой, выстроенными в строгом финском стиле. От каменных зданий веяло холодом и монументальностью. Окрестные холмы покрыты зеленью. Одна-единственная трамвайная линия вела в город. Кондукторов не было, пассажиры опускали деньги в привинченную тут же кассу. На каждом шагу мы сталкивались с деловой порядочностью финских граждан. Причалит крестьянин в своем баркасе в порту, привяжет баркас и идет в город за покупками. Потом сложит все на берегу и снова исчезает. Должно быть, навещает знакомых, заходит в трактир. Баркас и вещи ждут. Вечером погрузит все и отправляется домой.

Было холодно и сыро.

Сразу же после приезда, точнее — на четвертый день, жена Ситта Оля познакомила нас с порядком в доме. По утрам все, даже кухарка, расходятся по своим делам, приходит почтальон и оставляет почту у входной двери, молочник приносит молоко, мясник — мясо, у дверей вырастает гора всякой всячины. Кто первый возвращается домой, тот прежде всего просматривает почту — это самое главное. Продукты могут подождать.

— Мою почту несите прямо ко мне в комнату, кладите в ящик стола, — сказала мне жена Ситта. — Это важно, понимаете?

Я удивленно посмотрел на нее.

— Все так делают, — подчеркнула она, — в том числе и Надя, только Ситт не делает. — Мужа она всегда звала по фамилии, даже в нашем присутствии. — Когда письмо на мое имя попадет в руки Ситта, он его непременно выбрасывает в корзину. На следующий день письмо приходит снова, но он ведь не может каждый день дожидаться почтальона. Ему надо работать. Знаете, содержать двух элегантных дам непросто!

Вскоре мне стало известно, что у Оли в Вильманстранде есть любовник, русский офицер. Надя, даже будучи финской националисткой, держала сторону матери. Помогала ей каждый месяц ездить к нему, убеждая отца, что мать должна навестить своих родных где-то на юге России. Ситт соглашался. Но знал. Должен был знать. Вообще русских офицеров в Гельсингфорсе не любили. Стоило одному из них войти в трамвай, как на следующей остановке все финны выходили из трамвая. Нас с Михалом русские офицеры пригласили в свой клуб, прислав за нами элегантную двухместную коляску, кони летели как стрела. Ну и погуляли же мы у них! Как и полагается у русских! Угостили нас по-царски. Приглашали чаще заезжать к ним. Я бы дня не пропускал, чтоб не побывать у них, Михал тоже был воодушевлен приемом, я же просто влюбился в этих стройных, затянутых ремнями красавцев, державшихся непринужденно, но очень уверенно. Ситт самым серьезным образом отчитал нас: это, мол, повредит нашей репутации среди финнов. Советовал больше не ходить к ним, вежливо отказаться от приглашений. С тоской думал я об этих дивных молодых людях. Но мы вынуждены были послушаться Ситта.

Мне была понятна страсть госпожи Ситт к неизвестному мне русскому офицеру, к которому она каждый месяц рвалась с такой неудержимостью, что и муж отступился, понимая, что не в силах этому противодействовать.

Директором филармонии был Роберт Каянус, а Ситт вторым дирижером. Каянус дирижировал симфоническими концертами. Хороший музыкант, только руки немного тяжеловаты. С солистами работал слабее и, когда мог, передавал их Ситту. Каянус носил бороду лопатой, был красив. Я часто присутствовал на репетициях симфонического оркестра. Каянус держался как непререкаемый авторитет, но обычно был крайне вежлив и тактичен. Однажды на репетиции арфист все время ошибался в букве «И». В партитурах для ориентира ставятся буквы алфавита, чтобы дирижеру было легче объясняться с музыкантами: «А» — Каянус кричал «Адам!», «Г» — «Гамбург!» и тому подобное. Когда арфист в десятый раз ошибся на букве «И», Каянус вышел из себя и крикнул:

— И-и-и-идиот!

Арфист встал, отодвинул арфу и с достоинством покинул зал. Каянус смотрел, потел, молчал. Потом, взглянув на меня, сказал:

— У нас есть клавишная арфа, вы можете сыграть его партию?

— Могу, — ответил я. Так я подключился к оркестру.

Центральной фигурой финской музыки был тогда Ян Сибелиус. Ему исполнилось тридцать семь лет. Огромный успех сопутствовал ему на родине и за границей. В Париже, Берлине, Праге о нем говорили как об одном из талантливейших композиторов своего времени. Был он рыжий и конопатый. Каждое его сочинение становилось событием, его оценивали как новое откровение. Уже в то время Сибелиус получал постоянную ренту от государства, чтобы иметь возможность спокойно заниматься сочинением музыки. Все, что выходило из-под его пера, публиковалось в самых крупных издательствах, каким, например, было издательское объединение Брейткопф и Хертель.

Недавно я слушал по радио его прославленную Седьмую симфонию. С уважением склонился я перед идолом своей молодости. Никаких чувств во мне не пробудилось, Сибелиус не выдержал испытания временем.

Мне нравились имена моих коллег: с удовольствием произносил я фамилии тогдашних гельсингфорских музыкантов, они звучали как заклинания факира, готовящегося показать самый невероятный фокус. Мартин Вегелиус, Армас Ярнефельт, Оскар Мериканто, Эркки Мелартин, Селим Палмгрен, Эрнст Миельк. Симпсала бим! Деревянный сундук! Какой-нибудь Палмгрен или Мериканто произнес бы спокойно: «Симпсала бим», и человек, помещенный на ваших глазах в деревянный сундук, исчез бы навсегда.

В филармонии было много иностранцев, занимавших, как правило, ключевые позиции. Они отлично ладили между собой. Репертуар был интернациональный. «Tod und Verklarung»[4] Рихарда Штрауса причислялось к произведениям крайнего модернизма. Исполняли Гуситскую увертюру Дворжака. Дебюсси, Равель и другие молодые французы еще не вошли в программы. В этом отношении финны недалеко ушли от Праги. Я присутствовал на репетициях оркестра филармонии и вдоволь наслушался классической музыки: исполняли Вагнера, Листа (Брамс еще не вошел в моду), норвежских композиторов — Грига, Свенсена, Синдинга, Хальворсена; русских — Чайковского, Глинку, Римского-Корсакова.

Приезжали многие солисты из-за границы: пианисты — д’Альбер, Годовский, Рейзенауэр, скрипачи — Бурместер, Марто, Григорович, финская певица Экман и другие.

Я не был перегружен работой, ходил на репетиции, премьеры, концерты, узнал о Метерлинке, Ибсене, Бьерпстьерне Бьернсоне. Освоил разговорный немецкий язык, поскольку в доме Ситта преимущественно говорили по-немецки. Кроме того, много читал. У Ситта была большая библиотека, в основном на немецком языке. Тогда я прочитал всего Тургенева и Достоевского. Читал Гете и Гейне в оригинале. Проглотил множество книг.

Ради жены Ситта я принялся учить русский язык. Выучил его настолько, что мог понимать, когда она в минуты дружелюбия, периодически просыпавшегося в ней (мне было шестнадцать лет, ей — под сорок), рассказывала, что Волга пахнет свежевыпеченным хлебом и парным молоком. Рассказывала, что в России ничто не кончается. Только там понимаешь бесконечность мира. Леса, леса, леса, луга, луга, хлеба, хлеба, проселок — все уходит дальше и дальше в недостижимые для глаз, слуха, рук или ног пределы. Бескрайность. И люди такие же. Позднее я убедился в истинности многого, о чем она мне рассказывала. Вот только Волга не пахла ни хлебом, ни молоком.

вернуться

4

«Смерть и просветление» (нем.).