Изменить стиль страницы

Когда я теперь вспоминаю об этом, мне кажется странным, что, несмотря на всю нашу ненависть к белым, мы никогда не воспринимали преподобного Хэлоуза Айронмангера как белого. Возможно, мы считали его какой-то особой разновидностью белого человека. Это был мягкий старичок, который больше походил на фермера, чем на директора миссионерской школы. Он был довольно рассеян и часто забывал свою черную, расшитую золотыми кружевами мантию в классе или в церкви. Когда он шествовал по газонам под ручку со своей кривоногой супругой (мы шутили, что, если бы она была вратарем, мяч пролетал бы у нее между ног), оба они казались пилигримами, ненадолго попавшими на землю перед тем, как вознестись на небо, где им предстоит вечно вспахивать белоснежные плантации, пить чай с молоком и вкушать взбитые сливки с ванилью и шоколадом. Преподобный Айронмангер любил Чуи и тоже называл его Шекспиром (но никогда Джо Луисом), чем всех нас очень веселил. Супруги нередко брали его с собой на загородные прогулки на их чадящем «бедфорде». Они таскали его с собой в город на концерты и в кукольный театр. Вероятно, они видели в нем сына, которого у них никогда не было. Нас не удивило, когда на третий год Чуи был назначен старостой, что раньше являлось привилегией студентов четвертого года обучения.

Перед самым уходом Айронмангеров в отставку, когда они удалились в свою Англию дожидаться смерти, как довольно непочтительно выражались некоторые студенты, на сцену вступил Кембридж Фродшем. Он изменил нашу жизнь прежде, чем мы успели с ним познакомиться. Только что вернувшись с войны, он уже имел четкое мнение о том, какой должна быть африканская школа. Итак, мальчики, в тропиках не может быть и речи о брюках. Он нарисовал словесный портрет выдуманного им губошлепого африканца, в сером шерстяном костюме, в шлеме от солнца, при галстуке и с белым, туго накрахмаленным воротничком, и издевательски смеялся: «Не вздумайте подражать этому субъекту. С этого дня в вашем рационе не будет риса: школа не собирается готовить людей, которые привыкнут жить не по средствам. И никакой обуви, дети мои, обувь только в дни молитв: школа не собирается готовить черных европейцев, нет, она намерена воспитывать истинных африканцев, которые не будут презирать неискушенную простоту своих предков. В то же время мы должны расти с твердой верой в Бога и Империю. Ведь именно они, Бог и Империя, избавили мир от гитлеровской угрозы».

Нам надлежало культивировать силу: спорт, бег по пересеченной местности, холодный душ в пять часов утра — все это стало обязательным. Мы отдавали честь британскому флагу каждое утро и каждый вечер под маршевые мелодии рожка и барабанов нашего школьного оркестра. Затем четким военным строем мы маршировали в церковь, чтобы вознести гимны создателю: омой меня, спаситель, и я стану белее снега. Затем мы молились за вечное существование Империи, которая победила сатанинское зло, пустившее ростки в Европе на погибель детей господних.

Забастовку организовал не кто другой, как Чуи. Мы требовали восстановления всех наших прежних прав, мы не желали носить шорты цвета хаки и есть подпорченные жучками бобы, сколько бы протеина ни содержалось в этих насекомых. И почему команды из европейских школ получают после игры глюкозу и апельсиновый сок, а наши — одну только воду? «Верните нам Айронмангера», — кричали мы.

Сейчас я просто поражаюсь, что на меня тогда нашло. Должно быть, захватил общий подъем той минуты. Но за те три дня, когда мы решительно отказались салютовать британскому флагу, я, хотя это и не в моем характере, вошел в такой раж, что волей-неволей оказался в числе зачинщиков. Чуи, я и еще пятеро были исключены из Сирианы. Остальных вернули в классы, после того как в школе появились свирепого вида полицейские, вооруженные дубинками и гранатами со слезоточивым газом и щитами-дураи. Фродшем занял твердую позицию и победил…

Мунира замолчал. Пока он говорил, голос его становился все тише и тише. Но в нем была весомость и сила горького внутреннего переживания. Он и не представлял себе, что воспоминания об этом случае сороковых годов еще настолько живы в нем, что они могут причинить ему боль, как свежая рана. Может быть, пиво или присутствие Ванджи разбередили эту боль. Может, это, а может, что-то другое. Он оторвал взгляд от прошлых дней, увидел плясавшие на стене гротескные тени. Ванджа откашлялась, точно хотела что-то сказать, но промолчала. Абдулла крикнул Иосифу, что пора убирать с прилавка. Мунира продолжал:

— О Чуи слышали потом и в Южной Африке, и в Америке. Для меня вся эта история послужила уроком. Честолюбие кроят из более прочного материала. Я оказался слишком мягок. Уход в себя… отказ от самого себя перед толпой, требующей ревностной причастности к делу, стали с тех пор моим уделом. Дайте же мне уйти в мою нору. К чему еще стремиться? Я говорю: дайте мне класс, дайте мне несколько внимательных учеников и оставьте меня в покое!

Абдулла накинулся на Иосифа с бранью за то, что тот не подал им вовремя еще пива. Иосиф тотчас принес кружки. Абдулла крикнул, чтобы он прибрал на столе.

Иосифу было семь лет, у него были ясные глаза, но застывшее, невыразительное лицо. Его присутствие отвлекло их, все посмотрели на мальчика. Ванджа обратила внимание на его незаправленную сзади рубашку, она сразу заметила, что, прибирая на столе, он старается не повернуться к ней спиной. Стол был большой, с громадной трещиной посредине. Он старался дотянуться до той стороны, где сидела Ванджа, но это никак ему не удавалось.

— Дай мне тряпку, — сказала она. — Я тебе помогу.

— Пусть убирает сам. Лодырь, увалень, мешок с костями и жиром!

Она взяла тряпку и вытерла стол. Когда мальчик выходил из комнаты, она увидела, что у него рваные штаны, и все поняла.

— Он ходит в твою школу? — спросила она, повернувшись к Мунире.

— Нет-нет, — быстро сказал Муштра, точно снимая с себя ответственность за это.

— Почему?

— Спроси Абдуллу, — сказал он, глотая пиво.

— Посмотри на мою ногу, — отозвался Абдулла. — Не могу же я скакать на одной ноге по лавке. Я не мальчик.

Что-то печальное все время вмешивалось в этот так приятно начавшийся вечер.

— Послушай, Абдулла, — сказала Ванджа, помолчав. — Я здесь побуду некоторое время. Пусть мальчик ходит в школу. Я помогу тебе в лавке. Я знакома с такой работой. А теперь я должна идти. Мунира, я боюсь встретиться в темноте с гиеной. Проводи меня до дома бабушки.

Абдулла молча сидел за столом и не поднял головы, когда оба они простились с ним и вышли на улицу. Он позвал Иосифа.

— Запри дверь. Принеси мне еще пива и иди спать, — сказал он мягким голосом и на сей раз не осыпал мальчика бранью.

4

Всего за неделю она тоже стала одной из нас, новым объектом наших сплетен. Мы знали только одно: она приходится Ньякинье внучкой и часто помогает старухе в работе по дому и в поле, но она оставалась для нас загадкой — зачем городской женщине пачкать руки? Зачем она ставит жестянку с водой на голову, на свои блестящие черные волосы, уложенные в красивую прическу? Что в действительности привело ее к воротам илморогской деревни, когда вся молодежь движется в противоположную сторону? С растущим любопытством следили мы за каждым ее шагом и потом очень подробно все обсуждали: что же еще делать в поле, разбивая ссохшиеся комья земли и ожидая, когда бобы и маис созреют? Уйдет она отсюда, говорили мы.

Однажды она исчезла. Мы были уверены, что она не вернется, несмотря на загадочную улыбку, всякий раз возникавшую на лице у старухи Ньякиньи, когда мы спрашивали ее о внучке. Вели мы себя странно: разговаривали так, будто хотели, чтобы она не вернулась, на самом же деле ждали ее с нетерпением. Это было ясно написано на лицах всех соседей, когда по прошествии недели она вернулась в белом «пежо», нагруженном ее вещами. Мы обступили машину. Впервые настоящий автомобиль стоял у дверей илморогского дома, и мы ощутили, как что-то изменилось на наших полях и горных кряжах. Мы помогли ей разгрузить машину. Шофер все время проклинал дорогу и говорил, что, знай он заранее, какая это окажется дорога, он ни за что не согласился бы на поездку. Во всяком случае, за такую плату. Почему бы не проложить здесь дорогу, годную хотя бы для перевозки скота? Мы посторонились, пропуская машину, и долго махали руками, пока она не скрылась в облаке пыли. Затем паше любопытство переключилось на имущество Ванджи, и каждый предмет делался поводом для сплетен и пересудов: пружинная кровать «Воно», матрац из синтетической губки, кухонная утварь, особенно же скороварка, в которой вода вскипала без помощи дров или угля. Но когда наступил вечер, более всего поразил наше воображение фонарь. Илморогская звезда, назвали мы его, и те, кому приходилось покидать пределы нашей деревни, говорили, что он очень похож на городские фонари Руваини, те, что прицеплены к сухим деревьям. Ванджа поселилась в хижине неподалеку от Ньякиньи, и люди в течение недели слонялись перед ее жилищем, чтобы взглянуть, как она зажигает свой фонарь. Но вопрос остался без ответа: почему она вернулась в Илморог? Быть может, теперь к нам возвратятся все наши дети — что же это за деревня без молодых… В ту первую ночь после ее приезда мы так и не ложились спать. Ньякинья запела традиционную песню-гитиро, которыми она когда-то славилась не только в Илмороге, но и за его пределами; низким голосом пела она гимны Ндеми и его женам, жившим во времена седой старины. Остальные женщины вторили ей, подвывая. Вскоре все мы пели и пустились в пляс, дети бегали друг за другом в темноте, а старики и старухи разыгрывали сцены великого прошлого Илморога. Это был настоящий праздник, хотя до сбора урожая оставалось еще много времени, и старики жалели лишь, что не успели приготовить медового пива, окропленного слюной Мвати Ва Муго, чтобы как следует воздать должное новым надеждам, с которыми мы связывали приезд Ванджи.