Изменить стиль страницы

Он смотрел на цветок, который сорвал, и начал обрывать его безжизненные лепестки. Но тут еще один мальчик крикнул:

— И я тоже нашел! Кровавые лепестки… то есть, я хотел сказать, красные… У него нет ни рыльца, ни пестиков… он пустой внутри.

Мунира подошел к мальчику, остальные его окружили.

— Нет, ты ошибаешься, — сказал он, взяв у мальчика цветок. — Этот цвет даже не красный, он не такой сочный. Этот цветок скорее желтовато-красный. Вот ты говоришь, что внутри он пустой. Посмотри на стебель, с которого ты сорвал его. Что ты видишь?

— Да, да! — закричали ребята. — Там гусеница, зеленая гусеница, и у нее много ножек.

— Верно. Этот цветок съеден червяком. Он не даст завязи. Вот почему нужно уничтожать червяков-вредителей… А если цветку не хватает света, он может изменить окраску.

Он был доволен собой. Но тут дети засыпали его вопросами, на которые не так-то легко было ответить. Почему одни поедают других? Почему тот, кого съедают, не может тоже съесть? Почему бог допускает такое? Сам он никогда не задумывался над этим и, чтобы утихомирить их, сказал, что это просто закон природы. А что такое закон? И что такое природа? Это человек? Или бог? Закон есть закон, а природа — это природа. А в каких взаимоотношениях находятся люди и бог?

— Дети, — сказал он, — урок окончен, перемена.

Человек… закон… бог… природа… Он никогда не задумывался всерьез об этих вещах и решил никогда больше не водить детей в поле. Заключенный в четырех стенах, он чувствовал себя хозяином положения, он был независим, он сеял знания, и ученики прислушивались к его словам с сосредоточенными лицами. Там, в классе, он мог уклониться от неприятных вопросов… Но в открытом поле, вне стен своего убежища, он не чувствовал себя в безопасности. Он подошел к кусту акации и машинально обламывал ее острые шипы. Вспомнил, что беды его здесь начались оттого, что сперва он стал заниматься с детьми на улице. Как напугала его тогда Ньякинья! Вспомнив это, он инстинктивно посмотрел туда, где она когда-то стояла и засыпала его вопросами про город и про женщин на высоких каблуках.

Сердце Муниры вдруг замерло — он глядел и не верил своим глазам: через поле, направляясь к нему со стороны деревни, шла девушка. Яркий цветной платок — китенге — едва стягивал ее волосы и свободно падал на плечи; лицо было прикрыто от солнца.

— Как поживаешь, мвалиму? — смело заговорила она. Голос у нее был мелодичный и звучал как-то особенно приятно и чисто. В ее манере держаться, когда она протянула ему маленькую руку и посмотрела прямо в глаза, а затем внезапно с детской застенчивостью опустила ресницы, ощущалась нарочитая покорность и почтительность. Он шумно сглотнул, прежде чем ответить.

— Все хорошо. Только жарковато, правда?

— Поэтому я и пришла.

— В Илморог?

— Нет. Сюда, к тебе. У тебя не найдется водички? Я знаю, что вода здесь нечто вроде тхахабу[4].

— Совсем недавно прошли дожди. Наша речка полна воды.

— Значит, я не ошиблась, — сказала она. Ее нежный голос, ее слова вибрировали в воздухе, как бы лаская жаркую тишину.

— Заходи, — сказал он.

Вода была в глиняном кувшине, стоявшем в углу комнаты под книжной полкой. Он налил ей чашку и, пока она пила, смотрел на ее шею. Шея была длинная, грациозная, как у газели с илморогских равнин.

— Налей еще, если есть, — сказала она, переводя дыхание.

— Может быть, приготовить чаю? — спросил он. — Говорят, чай согревает кровь в холодную погоду и охлаждает в жару.

— Чай и вода наполняют в нас разные сосуды. Я бы выпила еще воды. А насчет чая не беспокойся: я заварю сама.

Он налил ей еще воды. Показал, где что лежит. В груди у него неожиданно разлилось какое-то тепло. Вдруг она громко расхохоталась, и это ощущение исчезло, родилась неуверенность — он инстинктивным движением проверил молнию на брюках; молния оказалась в порядке.

— Ох, мужчины, мужчины, — сказала она. — Значит, верно все, что говорят о тебе в деревне. Ты и в самом деле холостяк. Одна кастрюлька, одна тарелка, один нож, две ложки, две чашки. У тебя никогда не бывает гостей? Неужели у учителя нет возлюбленной? — спросила она, и в ее глазах сверкнули насмешливые огоньки.

— Ладно тебе. Скажи, ты давно здесь?

— Я приехала вчера вечером.

Вчера! И уже о нем знает! Он весь съежился… почувствовал угрозу той безопасности, в которой, как ему казалось, жил последние шесть месяцев. Что все-таки говорят о нем в деревне? Как избавиться от неизвестности, от всех этих сомнений? Извинившись, он пошел в класс. Пусть шпионит за ним, за каждым его шагом; он рассердился, и на мгновение это успокоило его. Ну не все ли равно? Он ведь здесь чужой, его удел — наблюдать, плыть по течению, не его дело предпринимать что-либо.

Он услышал шум и шелест страниц. Детвора, оказывается, следила за ним через окна и щели в стене. Их неестественная сосредоточенность подтверждала это подозрение. Неожиданно родился вопрос: а что о нем на самом деле думают дети? Он не ответил на него, так как тут же возник другой: а какое это в конце концов имеет значение? Он преподает уже столько лет — у него в крови вся эта жвачка, которую он должен до них донести, и никаких проблем не возникает, пока ты достаточно осмотрителен, чтобы не впутаться в нечто, сокрытое мраком… Да, не впутаться в нечто, сокрытое мраком, неизвестное, непостижимое… как цветы с кровавыми лепестками и все эти вопросы про бога, закон и все такое прочее. Он не смог продолжать урок и, отпустив учеников за несколько минут до конца занятий, вернулся в свою комнату. Хотел кое-что спросить у незнакомки — как ее зовут, откуда она и так далее, осторожно, но неуклонно пробраться к неизбежному: уж не прислал ли ее Мзиго — шпионить за ним? Но разве это так уж страшно, если кто-то и в самом деле станет следить за ним?

Пол был подметен, тарелки вымыты и положены сушиться. Но девушки уже не было.

2

Жизнь Муниры в Илмороге до сих пор напоминала непрерывные сумерки. Деревня относилась к нему с почтением, но и держалась на почтительном расстоянии. Он любил смотреть, как женщины работают на земле; это зрелище его волновало: казалось, что они сливаются с зеленеющими нолями. Когда наступал сезон дождей, все выходили в раскисшее поле, обвязав голову мешковиной — конечно, она не защищала от дождя, но струи воды били по телу не так сильно, — и крестьяне приступали к севу, а он наблюдал за ними из безопасного укрытия: из школы или из лавчонки Абдуллы. Вот она, тяжкая изнанка жизни, говорил он себе. Дороги и надежное водоснабжение могли бы изменить к лучшему жизнь этих людей. Не говоря уж о медицинском обслуживании.

Особенно тяжело было смотреть на детей: рой мух вокруг слезящихся глаз и сопливых носов. И никакой одежды, кроме куска цветного ситца.

И вместе с тем сколько забот друг о друге посреди этого Убожества! Как часто взгляду его представало восхитительное трио: один мальчишка укачивает плачущего ребенка, привязанного к его спине, второй — ритмично пошлепывает ревущего малыша и напевает ему колыбельную:

Не плачь, малыш,
Кто посмеет обидеть тебя,
Будет проклят навек,
И вопьются шипы в его тело.
Если ты перестанешь плакать,
О, сын нашей матери,
Она скоро с поля вернется домой,
Принесет полный калабаш молока.

Их голоса — два-три голоса одновременно, — звонко звучащие в унисон, еще сильней подчеркивали одиночество добровольного изгнанника. Она напоминали ему песни детворы на полях пиретрума, принадлежавших его отцу до начала войны «мау-мау».

Никакими иными путями деревня не вторгалась в его жизнь, так с какой же стати будет вторгаться в ее жизнь он, чужак?

Сейчас, когда он шел к Абдулле, он вдруг ощутил легкое беспокойство: тропу перебежала неуловимая, ускользающая тень. Но илморогский кряж был тих и спокоен, пусть так и будет всегда, мир без конца и без края, шептал он про себя.

вернуться

4

Золото (суахили).