Изменить стиль страницы

Беспокойная, горячая кровь этих сынов неугомонного, деятельного, свободного города, жившего кипучей жизнью среди упорного труда и одуряющего веселья, не мирилась с долгим ожиданием, а когда им сделалось известным, что ворота запирают, они достаточно ясно выразили свое нетерпение и недоверие.

Робкие свистки и другие выражения неудовольствия скоро сменились более резкими и громкими, потому что стоять в замкнутом пространстве сделалось невыносимо.

Однако же ликторы и полицейские позволяли всему этому спокойно идти своим чередом после того как они удалили из среды молодых людей ученика музея, сочинившего эпиграмму на мать императора. Казалось, что этот один, который ведь и в самом деле зашел слишком далеко, поплатится за других.

Затем раздались звуки труб, и тогда даже самыми легкомысленными из юношей овладели беспокойство и томительная боязнь.

Со своего возвышенного наблюдательного поста Мелисса, несмотря на то что появление Цминиса лихорадочно взволновало ее, видела, как их сомкнутые группы разомкнулись, как они в нерешительности, ожидая чего-то недоброго, двигались, смешиваясь одна с другою, и кудрявые головы поворачивались то туда то сюда, пока звуки труб, раздавшиеся с мест для зрителей, не заставили все глаза направиться вверх, и тогда началось ужасное.

«Остановитесь, безумные!» Действительно ли этот крик сорвался с губ Мелиссы или же она только вообразила, что бросила его в Стадиум, она сама не знала; однако же когда она подумала о длинном ряде нумидийцев и о том, как они с быстротою молнии подняли свои кривые луки и затем осыпали дождем стрел беззащитных несчастных молодых людей на арене, то ей показалось, что она кричит им во второй раз: «Остановитесь!»

Тогда ей показалось, как будто буря сорвала с вершины какого-то невидимого исполинского дерева тысячи прямых ветвей и сверкающих на солнце металлических листьев и бросила их на арену. И когда ее взор следил за ними, ей почудилось, что она видит хлебную ниву, над которою разразился ужасный град. Но ветви и листья были копья и стрелы, а каждым из побитых стеблей было молодое, цветущее человеческое существо.

Неслыханное предложение Цминиса было приведено в исполнение. Каракалла насытился кровью александрийской молодежи.

Из поносивших его юношеских языков не осталось уже ни одного; каждая пара юных губ, которая дерзнула открыться для насмешливого восклицания или при виде цезаря сжаться, чтобы освистать его, все это успокоилось навек, и с немногими виновными ушло во сто раз большее число невинных.

Теперь Мелисса знала, для чего были заперты входные ворота Стадиума балками, для чего отряды всадников были поставлены перед боковыми дверями!

Площадь для бегов превратилась в озеро крови, омывавшее смешанную кучу умирающих; убийство царило там, где прежде сидели мирные зрители и оттуда вместо зеленых венков и кликов одобрения посылало смертоносное оружие на арену.

Казалось, что солнце из сострадания желает своим ослепительным блеском помешать человеческим глазам видеть ужасающую картину.

Чтобы избавиться от невыносимого зрелища, Мелисса закрыла глаза и сделала над собою усилие, чтобы собраться с духом и спрятаться куда-нибудь.

Но вот снова до нее донеслись громовые фанфары и громкие клики торжества, и какая-то непреодолимая сила повлекла ее снова к окну.

Перед Стадиумом стояла великолепная колесница, запряженная четверкой лошадей и окруженная воинами и придворными.

Это была колесница императора: вожжи держал сенатор Пандион.

Одобрит ли Каракалла свирепейшее из всех злодеяний, которым руководил Цминис, или же он, возмущенный излишеством кровавого рвения своего злого орудия, отвернется от него с негодованием?

Она думала, она надеялась, что произойдет последнее. Она во что бы то ни стало желала получить ответ на этот вопрос, который был возбужден в ней не одним любопытством.

Приложив руку к сильно бившемуся сердцу, она смотрела на окровавленную арену, на места для зрителей и на украшенную ложу императора.

Там стоял Каракалла и возле него египтянин, который пальцем указывал на арену. И то, что представляла последняя в том месте, на которое он указывал, было так ужасно, что Мелисса сомкнула глаза и закрыла их руками. Но она все-таки должна была видеть, и потому снова посмотрела вниз. Тот, чьему уверению, что только забота о троне и государстве и принуждение со стороны жестокой судьбы заставили его проливать человеческую кровь, она поверила, стоял там, возле презренного, нечестивого сыщика, длинная фигура которого далеко превосходила рост императора. Рука цезаря лежала на плече негодяя, его глаза покоились на кровавом поле, покрытом трупами у его ног. Но вот он поднял голову, вот он повернул к ней лицо, страдальческое выражение которого однажды взволновало ее душу, и засмеялся. Ни одна черта его не ускользнула от ее взгляда. Да, он смеялся так громко, так непринужденно-весело, что ей еще никогда не случалось быть свидетельницею подобного смеха. Да, он смеялся так от души, что его грудь и плечи тряслись и вздымались.

Вот он отнял руку от плеча египтянина и сам указал на ужасное место смерти.

Мелиссе казалось, что смех Каракаллы, ни малейший звук которого не мог дойти до нее, громко раздается в ее ушах, подобно вою пены, и, повинуясь непреодолимому побуждению, она еще раз посмотрела на все это молодое счастье, на эти жизни, которые были уничтожены в какой-нибудь час, и на эти потоки крови, которые будут оплаканы таким множеством горячих слез.

Сердце ее обливалось кровью от этого зрелища, однако же она благодарна ему, так как оно показало ей в первый раз всю преступную испорченность смеющегося чудовища во всей ее отвратительной наготе.

Омерзение к человеку, для которого все было ничтожно, кроме власти, злобы и козней, вытеснило из сердца Мелиссы страх, сострадание и последнюю тень упрека себе самой за то, что она возбудила в нем желания, которых не могла исполнить.

Ее маленькие руки сжались в кулаки, и, не глядя больше на отвратительного мясника, осмеливавшегося поднять к ней глаза, она отступила от окна и, устрашенная хриплым звуком своего собственного голоса, громко вскричала себе самой: «Время, время! Сегодня оно исполняется для него».

Как сверкнули при этом ее глаза и с каким бурным волнением поднималась и опускалась ее грудь! Каким твердым шагом измеряла она затем длинный ряд комнат, между тем как в ней укреплялось убеждение, что это деяние злобного убийцы в пурпуре приблизит для угнетенного света день спасения и мира, о которых мечтал отпущенник Андреас. Когда же безмолвное ее скитание по комнатам снова привело ее к тем книгам, которые Эвриала тихонько положила на ее постель, она в восторженном возбуждении схватила радостное благовестие Луки, подняла его вверх и громко крикнула в окно приветствие ангела, запечатлевшееся в ее памяти, как будто желая, чтобы Каракалла услышал его: «И на земле мир, в человецех благоволение!»

Затем она снова начала ходить по комнатам языческих мистов, повторяя про себя каждое доброе слово, которое она слышала от Эвриалы и отпущенника Андреаса. Образ Божественного Учителя, пришедшего для того чтобы даровать миру любовь и самоотверженно запечатлеть свое возвышенное учение смертью, восставал перед ее душою, и то, что ей рассказывала о Нем христианка Иоанна, поясняло этот образ так, что он стоял перед нею с явственными чертами, прекрасный, кроткий, полный любви и благости.

При этом она радостно вспомнила борьбу, которую вела сама с собою, и приятное чувство после своего решения пожертвовать своим собственным счастьем, чтобы оградить других от страдания.

Теперь свитки Эвриалы могущественно привлекали ее, так как они содержали в себе ключ для входа во внутренность чудесного здания, в преддверие которого ввели ее сама жизнь и ее собственные испытания.

Она села спиною к окну и раскрыла Евангелие от Матфея от первого стиха, который рука Эвриалы написала красными чернилами.

Для связного, последовательного чтения у Мелиссы недоставало спокойствия; с нетерпением ребенка, в первый раз попавшего в новый сад, приобретенный его родителями, она спешила перейти от одного привлекательного места к другому и каждое применяла к себе самой, к тем, кого она любила, и, в другом смысле, к нарушителям ее мира.