Изменить стиль страницы

…Братья пришли на Конторскую позже обычного. Сумеречное вечернее марево сменила прозрачная лунная ночь, речным плёсом серебрился Млечный путь. Тренькала, рассыпчато роняя звуки, балалайка. Это Сенька Ращупкин, сидя в окружении парней и девчат, наяривал страдания. На самом пятачке играли в «ручеёк» — десятка полтора пар стояли, задрав сомкнутые руки, а «лишний» бегал по живому коридору, отбивая пару для себя.

Они подсели к балалаечнику. Чтобы не обидеть музыканта, Шурка и сам подпел пару частушек. Но потом это дело завяло, все понимали, что с гармошкой будет веселее. Семён Ращупкин последний раз прошёлся всей пятернёй по струнам и тут же прикрыл их ладошкой. — Что-то у меня ноги затекли… Выручай, Шурка.

И снова, как в прошлый, как и в позапрошлый раз, гармошка побормотала, побормотала — вроде выражала недовольство: играть, мол, надо, а не разминать пальцы на пуговках. И радостно присвистнула, заголосила, почти выговаривая:

— Ой, Коля, Грудь больно. Любила — Довольно!

Шурка старался, но время от времени посматривал на Зимину. А когда вдруг оказалось, что её нет — вот только что была и исчезла! — он оставил гармонь Серёжке и, всё прибавляя шаг, направился в улицу.

Догнал её сразу за конным двором. Услышав за собой частые шаги, она оглянулась, увидала его и ещё больше втянула голову в плечи. Когда он пошёл рядом, спросила:

— Ты чего?

— А ничего. Рано домой наладилась. Может, прогуляемся?

— В степь зовёшь? Вот так, сразу… — в голосе её слышались вызов и отчаяние.

— Дурочка ты, — беззлобно, покровительственным тоном ответил Шурка. — Я так, поговорить хотел.

Они прошли мимо бараков, вдоль хаток и халабуд, до самого конца посёлка, где протянулась откаточная дорога от Второго номера до станции. Над облегчёнными рельсами разбежался километра на полтора канат — одна нитка туда, другая обратно. День и ночь гоняла его по кругу паровая лебёдка. Это называлось бесконечной откаткой, по которой шахтные вагонетки с углём катились на станцию, а с лесом, материалами или порожняком — обратно. В том месте, где узенькие колеи проходили по мосту над ручьём, Зимина остановилась и присела на высокий край настила.

С шуршанием бежал над ними канат, повизгивали, перепуская его, звёздочки-блоки. «Голову надо оторвать смазчику», — подумал Шурка, который и сам немало походил тут с маслёнкой.

— Ты, кажется, поговорить хотел… — опустив голову, сказала она. — Хотел… — озабоченно поскрёб он в затылке, — да только с тобой не дюже разговоришься.

— А ты не стесняйся, — тихо, но с какой-то твёрдостью в голосе предложила девушка. — С нами никто не стесняется.

— Дурочка ты…

— Вот видишь, ещё не говорил, а уже два раза «дурочка».

— Дак я же по-доброму! Вот и танцевали когда… Вроде не обидел, а ты вроде бы заплакать собралася. Как ни подумаю, всё мне непонятно. Не идёт из ума — ну, хоть тресни!

— Не суши голову, потому как всё просто. Взлетела я… — Она впервые подняла голову, но в темноте не разобрать было выраженье глаз. — Вознеслась…

— Ну и что?

— Ничего, — скривилась она. — Помнишь, Роман Саврасов частушку сочинил: «Что ты, Дуня, вознеслась? Возвернёшься — мордой в грязь!»

Шурка не до конца понимал её слова, но волнение, душевное смятение передавалось и ему. И он понёс что-то сбивчивое, что не совсем вязалось с её словами, но продолжало это непонятное лихорадочное настроение. В приступе великодушия он (дурья башка!) клялся, что никакого чисто мужского интереса к ней не имеет, его лишь возмущает несправедливость (нашёл, о чём беспокоиться!) — почему она так себя поставила! «А ты, — горячо убеждал он, — думай чего-нибудь такое… приятное, сразу красивше других покажешься». Не дослушав его утешений, она резко встала и пошла. Шурка пожал плечами и тоже встал.

— Ты это чего… вот так, сразу? — спросил он, глядя ей вслед.

— Боюсь я тебя! — сказала она, всё дальше погружаясь в сумерки. И уже совсем растворясь в ночи, крикнула: — …И себя — тоже!

Через считанные дни (и надо же было такому случиться!) по руднику пронёсся слух, что на выборке какую-то девчонку ушибло. Это произошло часов около двенадцати дня. Сергей пришёл из кладовой, где выписывал баббит для заливки подшипников, и сообщил, искоса поглядывая на брата, что на выборке несчастье. Шурка, ни о чём не расспрашивая, тут же оставил работу и выскочил из мастерской, на ходу вытирая руки.

Выборка представляла собой длинный дощатый коридор, высоко поднятый на столбах, это был последний участок эстакады, что обрывался над погрузочным бункером. Весь уголь из шахты, прежде чем попасть в бункер, проходил по бегущей ленте. Стоящие вдоль неё женщины на ходу отбирали из общего потока куски негорючей породы. Выскочив из мастерской, Шурка добежал до эстакады и хотел уже взлететь на неё по деревянным трапам-лестницам, когда заметил столпившихся людей на площадке под бункером. Подбежал и… остановился среди зевак, не имея сил протолкаться вперёд, где на земле, под лохмотьями рабочей одежды, угадывалась хлипкая человеческая фигурка. Какая-то баба в грязной робе, тоже, должно быть, с выборки, горько причитала, а вокруг судачили, выясняя подробности случившегося.

— Она крайней у ленты стояла… Ей работы меньше, это если кто из нас колчедан или сросток какой пропустит — она скинет… И вдруг посунулась вся вперёд, на ленту. Обморок у неё, что ли… А стояла, говорю, с краю. Её зацепило и сбросило в бункер.

— Там и не очень высоко, — торопясь поделиться своим свидетельством, вмешалась другая рассказчица, — только уголь сегодня шёл крупный, глыбистый. Она упала, а на неё сверху глудки стали валиться. Пока ленту остановили, а она уже готова. Не то что упала, а глудки её побили.

— Говорили же мастеру — огорожа нужна, а он: не высоко, мол, тут — и голову не морочьте.

— Это не высоко, когда угля полно в бункере, а тут, как назло, почти весь скачали. Её, сердешную, через нижний люк вытаскивали.

Словно ветерок прошёлся по толпе: зашикали, насторожились… Шурка поднял голову и увидал, что с посёлка бежит костлявая старуха — растрёпанная, босая. Толпа расступилась, а она с разбега упала на землю, стала в пыли на четвереньки и одной рукой сдёрнула с лица погибшей чей-то не совсем грязный (должно быть — нижний) платок. Голубое лицо Тони Зиминой было обращено к небу.

— Господи милосердный! Как живая… Вроде о чём-то хорошем подумала.

Сдавленный крик Тониной матери заставил Шурку съёжиться. Не в силах слышать и видеть это, он повернулся, чтобы уйти. Со стороны конторы бежал, придерживая одной рукой шашку, полицейский надзиратель. Сейчас он тут начнёт «наводить порядок», сердито расспрашивая, как всё произошло. При этом станет покрикивать на баб, ругаться, требуя от них таких слов и выражений, которые удобно и безлико укладываются в казённый протокол.

Наливаясь тоской и злобой, Шурка пошёл прочь.

Назаровка пережила это событие, как и многие подобные, с тупой обречённостью. «Случай, — говорил надзиратель, наблюдая за поспешными похоронами, которые в таких случаях оплачивала контора, — мало ли бывает… Случай!» И через месяц-другой даже на Конторской пустоши забыли, что была такая Тоня Зимина. Играли в «платочек», танцевали под гармошку, которую Шурка всё чаще доверял младшему брату. Сам же он долго не мог избавиться от боли, которая вначале ослепила, удивила своей неожиданной силой. Ведь не было в его душе любви или серьёзного влечения, только шевельнулась однажды жалость. Крохотное семя этого чувства с такой силой пошло в рост, что ломило грудь от напряжения.

…С началом войны в Назаровке создали потребительский кооператив. Всю зиму спорили, обсуждали, дважды устраивали собрания пайщиков. Партийная группа социал-демократов после очередных потерь затаилась: одних забрали на фронт, других арестовали… Да и какая работа, если сами партийцы не доверяли друг другу, а то и просто боялись провокаций. Рабочие часто вообще не понимали различия между большевиками и меньшевиками, только с началом войны кое-что стало проясняться. И тут большевики оказались в щекотливом положении — как объяснить людям, что поражение России в войне пойдет им на пользу? У агитатора могли спросить: — «Ты за то, чтобы немцы побили наших, забрали в плен, пришли сюда?» За такое и поколотить могли.