Изменить стиль страницы

Ну и наткнулся он в тот вечер на слесаря Чепурко. Тот хлипкий такой, пьяненький, увидал Романа, обрадовался. «Помоги, — говорит, — Штрахова Степана Савельевича домой проводить. Мы когда начинали, он уже был тёпленький и вот совсем с катушек сошёл». Роман знал Штрахова, уважал. Суровый мужик, что и говорить. Хоть и якшается с конторскими, но не виляет перед ними. Знает себе цену. Роман таких уважал… Отдал он Чепурко свою гармошку, а сам взялся за Штрахова. Тот у кабака, натурально, под забором находился. И не сидит, и не лежит, а так, наполовину, да ещё что-то бормочет недовольно.

— А куда нести?

— Я покажу. Недалеко — две улицы, — обрадовался Чепурко.

Взвалил Роман монтёра на плечи и понёс. В доме у Штраховых, конечно, переполох. Стали помогать, чтобы занести хозяина. В коридорчике тесно, дочка его поддерживает его за ноги, а он ещё куражится, строжит домашних. Стали укладывать на диван в светёлке. Жена кинулась за подушкой. Ромка тулово примостить старается, а дочка за сапоги ухватилась, ноги заносит. И наклонилась так — прямо напротив Ромки. Волосы у неё из под косынки вывалились (коса была расплетена) и посыпались по плечам, и посыпались… Халатик от возни перекособочился, стянулся с плеча, Ромка едва не ослеп. Груди у неё, словно молодые белые грибы, кругляши свежие, а волосы пушистыми прядями всё сыплются, всю открывшуюся картину тут же заволакивают, как туманом. А может, это уже в глазах у него затуманилось. То была секунда, чуть больше, но шибануло Романа так, что и на улице не мог опомниться. Девчонка-то недорослая ещё, может, он первый и взглянул на неё как на девицу.

Надеялся, что с хмелем всё пройдёт. Но когда утром проснулся по гудку, почувствовал пустоту в груди. Противился этой несвободе как мог, а она чем дальше, тем больше. На шесть дней в неделю сил ещё хватало, а по воскресеньям давила тоска — хоть головой о стенку бейся. Вокруг только недомытые рожи, бесцветное тряпьё, прибитый пылью и засиженный мухами посёлок, в котором если и встретишь женское лицо, то выцветшее от нужды или помятое с перепоя.

Да и под землёй не легче, но там деваться некуда. Послушный коняга Коробок тащится во тьме по памяти, тянет четыре вагончика, гремят они по рельсам, а Ромка с кнутом в одной руке, небольшим ломиком в другой шагает рядом. Лампу свою на борт вагона повесил. Толку от неё мало. Крохотный огонёк отбрасывает жёлтое пятнышко всего метра на два-три. Идти приходится почти наугад, но походка у него кошачья — по шпалам да по лужам не споткнётся, идёт быстро, а ногу опускает осторожно. Перед стрелкой сунет ломик в колесо, притормозит. Переведёт стрелку тем же ломиком, выведет Коробка на коренной штрек — там и в вагон залезть можно.

На работе мечтать некогда. Хлипкие рельсы разболтаны, шпалы под ними танцуют как пуговки на гармошке. Да и штрек давно бы перекрепить надо, местами он так задавлен, что еле вагончик проходит. Столбы крепления где подгнили, где полопались, выдулись изломами, того и гляди ухнет оттуда пудов сто породы. А помалу так каждый день где-нибудь сыплется. Зевнёшь — и пошёл вагончик по породе колёсами, а потом между шпал и уткнётся. Хорошо ещё, если «с двух» забурится — то есть одной парой колёс соскочит с рельсов. Ромка тогда Коробка в сторону, сам спиной к борту, упрётся лимонаткой — тем местом, где спина кончается, — спружинит ногами, и вагончик снова на рельсах. А как «с четырёх» сойдёт, да ещё гружёный? Тут помощи ни от кого не жди. Хоть жилы себе порви, хоть коня засеки, а вагон весом в тридцать пудов на место поставь. Да в темноте, да в теснотище…

Но Романа Саврасова за то и ценили, что дело своё знал. Мог на спор пройти в любую выработку без лампы. А Назаровская шахта расплелась под землёй своими норами-выработками на много километров. В коногоны шли люди особой породы, которые умеют работать в одиночку и выпутываться из любой беды без чужой помощи.

Не подозревал Ромка, что свалится беда, из которой он не увидит выхода. Чавкает грязь под сапогами, да и в сапогах, фыркает Коробок, сторожко подходя к задавленному до последнего предела участку. Он тоже привык к темноте, давно ослеп, как и все шахтёрские лошади, но от этого только обострилось чутьё опасности. Предупреждает коногона — не зевай, мол. А у Романа перед глазами в кромешной тьме вдруг так ясно заструятся шёлковые волосы, покатятся по плечику белому да всё ниже…

Не вынес он и в одно воскресенье махнул в Юзовку. Подстерёг на улице, когда штраховская дочка несла воду. Одно плечо подняла, коромысло почти к уху прижала и мелкими шажками, чтобы не расплескать воду, бежит, как по канату. Заступил ей дорогу, поздоровался. Она не испугалась, узнала его, но на приветствие не ответила. Только сказала:

— Дай пройти.

— Как здоровье вашего тяти? — спросил он и легонько снял с её плеча коромысло, понёс в одной руке, на весу.

— А что ему станет! Ты бы о своём здоровье подумал. Вот он увидит, что ко мне цепляешься — ноги переломает.

У калитки забрала коромысло и ушла. Напился он в тот день до несдержанности и решил больше в Юзовке не появляться. Но подвернулся случай, и Роман не устоял, согласился помочь новенькому купить сапоги. Потом приходил ещё несколько раз. Иногда удавалось увидеть Настеньку, Нацу — как её называли дома, а то, проторчав на улице час или два, уходил ни с чем, злясь на себя. Однажды на шахте к нему подошёл Степан Савельевич и сказал:

— Вот что, Роман, я кобеля купил — зверь, с телёнка ростом. Днём его взаперти держу. Так вот, появишься ещё раз в Юзовке возле нашего двора — спущу на тебя.

Лихой был коногон, ни Бога, ни чёрта не боялся. Случись распря по какому другому делу — он бы и Степану Савельевичу надавал бубны. Но понимал, что свою тоску не разгонит кулаками. Недели три не появлялся в Юзовке, а потом случай помог ему: нашёл он в шахте мальчишку. Натуральным образом нашёл.

Гнал он последнюю партию от лавы. Забойщики уже пошабашили и двинули на-гора. Ромка и не помнил, с закрытыми глазами шёл он или с открытыми. Держался рукой за борт вагончика, покачивался в такт шагам. Только уши оставались настороже: чуть что — ломик в колёса, тпру! Стой! Приехали! Лампа на борту висит, огонёк не ярче папироски светится… И вдруг Коробок занервничал, всхрапнул непонятно. Роман за лампу — и вперёд, да чуть не наступил на живого человека. От стоек крепи и до рельса, может, один аршин всего. И вот на этой прирельсовой отсыпке лежал, подобрав под себя ноги, живой комок, завёрнутый в обычное для шахты тряпьё.

— Ой! — трепыхнулся он, и в провалах глаз сверкнули два огонька.

Ромка увидел пацана. То ли он уснул тут, не дойдя до ствола, то ли сомлел и по дороге упал.

— Ты чего же на штреке улёгся?

— Заблудился, — стал оправдываться мальчишка, поспешно поднимаясь на ноги. — Лампа потухла, без свету оробел. А тут рельсы ногами чувствую, значит тут ездиют.

— Ладно, полезай в вагон, ложись на уголь, только башку не поднимай. Тут верхняки есть поломанные, зацепить могут.

И покатили дальше. Болтаются на разбитой колее вагончики, повизгивают колёса, грызя бандажами верхушки рельсов, жёлтое пятно от висящей на борту лампы ползёт по замшелым, будто подёрнутым инеем, стойкам, а дальше тьма и над тобой сто сажен земли, которая давит. Всё время давит: и сверху, и снизу, вспучивая местами колею, и с боков, выпирая стойки крепления поближе к рельсам, ломая их, нарушая строй.

— Как же ты от артели отбился? — спросил Роман.

— Я к этому… Кукареку ходил, — донёсся из тьмы обиженный голос мальчишки.

Дальше можно было не рассказывать. Эту злую шутку в Назаровке проделывали не в первый раз. Был тут один забойщик. Несколько лет назад он залез на хуторе в чужой курятник. Его поймали, избили, конечно. Синяки со временем сошли, а вот обидная кличка «Кукареку» присохла намертво. Когда его так называли — очень серчал, бросался с кулаками на обидчика. Те, кто знал Кукареку, старались с ним не связываться. На него часто натравливали новичков. Придёт деревенский парень в артель, едва научится ориентироваться в шахте, ему и говорят: сходи, мол, к дяде Кукареку за тем-то и тем-то…