Изменить стиль страницы

На следующий день ей стало хуже. Не слушая её протестов, дедка запряг лошадей и погнал в Скопин за врачом. Тот приехал, осмотрел Душаню и никакой болезни у неё не нашёл. «Должно быть, она сильно угорела на кухне…» — глубокомысленно заметил врач. Выписал какие-то порошки, получил деньги за визит и уехал. Бабушка, пролежав с неделю, померла.

Её смерть потрясла не только дом Чапраков, но и обе деревни: Боровуху и Заречье. Бабка была живой историей этих мест и чуть ли не каждой семье — дальней родственницей. На похороны Евдокии-Солдатки собралось столько людей, сколько не собиралось даже в прошлом году, когда хоронили боровухинского священника Трефилия. Дундуся ходила с пылающим от слёз лицом, не имея возможности осмыслить случившееся, выплакаться. Она всё время была кому-то нужна. Жалким и растерянным выглядел Иван Власыч.

После похорон были поминки, потом третины, девятины, полусороковины… В доме побывали сотни людей, заходили родственники, дальние и близкие, знакомые и незнакомые. Выпив с очередным гостем рюмочку «за упокой», царствие ей небесное, рабы Божией Евдокеи, дедка пускался в воспоминания, чего раньше за ним не замечалось.

А когда уже прошли и сороковины, когда чужие люди перестали заходить с соболезнованиями, дедка всё чаще стал обращаться к внукам. Присядет к мальчишкам, помолчит многозначительно, иногда носом шмыгнет.

— Вот когда я ишшо в рекрутском депо сидел…

Или:

— Вот моя маманя, Неонила Филимоновна Огрызкова (это она в девичестве Огрызкова была, а в замужестве Сафьянова), легко, говорят, помирала. Ну, быдто бы в свой другой дом уходила. Она смолоду, случалось, бывала «у Бога», голоса всякие слышала. Я не верил. А нонче вот и сам… — дед кривился. — Призывает меня Душаня к себе.

Он рассказывал им и про купца Власа Егорыча, и про войну в Крыму, и про Фаддея Шестипалого. Не про тех Шестипалых, что нонче по Боровухе бегают, которые только фамилию такую носят, а про того, у которого на руке всамделишный шестой палец имелся! Иногда дедка стыдился своей разговорчивости, виновато оправдывался:

— А кому же я расскажу всё это, попу? Дак у него в одно ухо влетело, в другое вылетело. Ему ежели все исповеди помнить, то вместо головы нужон мусорник. А вам, может, и пригодится что. Его рассказы напоминали изорванное в клочья письмо. Он вытаскивал из памяти отрывок, потом другой, далёкий от первого, потом — наугад — третий. Ребята сопоставляли их, связывали невпопад, недостающее додумывали. Со временем им стало даже интересно слушать деда, хотя он всё чаще повторялся.

Бабушкины похороны порастрясли семейные сбережения. А возможно, что и сбережений тех было не так уж и много.

В последние годы наладился Иван Иванович плужки делать, которые, кроме него, не делал никто: лёгкие, одноконные, с косым ромбиком лемешка. Тяжёлый фабричный, рассчитанный на двух, а то и четырёх, лошадей плуг стоил много дороже. Конечно, он был сработан капитальнее, прочнее. Только говорят же: тюрьма крепка, да чёрт ей рад. Мужику главное — до новины дожить да своим конём управиться, не одалживая у соседа.

Весна была для кузнеца такою же порой надежд, как для хлебопашца осень. Весною появлялись заказы. Крестьянин, живущий по правилу: гром не грянет — мужик не перекрестится, вспоминал об орудиях труда, когда они были нужны ему сейчас, немедленно. Но в прошлом году и весна не принесла заметного оживления. Заказов было мало, и отец не стал нанимать помощника, как он делал это каждый год. Возился сам, приобщал к делу сыновей. Правда, Сергей мог лишь принести что-то, подать, покачать меха, раздувая горн. Но Шурка уже орудовал небольшой балдой, а когда он уставал, отец хватал одной рукой молот и колотил им по заготовке сам.

Вот тогда же, весной, в доме появился Федя Калабухов — молодой, лет двадцати, парень с манерами и повадками бывалого, оборотистого мужика. Он был плотный, но не тучный. На круглом, как блин, лице его выделялись толстые щёки, чуть выкаченные глаза и редкие, как у кота, усы. Приехал он на двуконной повозке, опрятно, не для работы, одетый: в коротком кафтанце, розовой рубахе, затянутой тесёмками под горлом, на картузе — лакированный козырёк, сапоги гармошкой и начищены до блеска. Захлестнув вожжи на столбе коновязи, вкрадчиво открыл калитку. В кузню не вошёл, хоть оттуда и доносилось звяканье: Иван Иванович работал с сыновьями.

Неизвестно, сколько бы ещё озирался гость, но с крыльца, как всегда бегом, скатилась Дуся. Куда-то спешила. Он жестом остановил её и так сладко посмотрел, даже голову склонил набок.

— Один секунд, Евдокея Ивановна! Позвольте спросить, могу ли я видеть вашу маманю Екатерину Васильевну?

Опешив от такого обращения, девица растерялась. Не зная, куда девать руки, сложила их на животе.

— Маманя дома…

Уставясь на её руки, он не удержался, провёл пальцем от локотка до запястья:

— Ух ты, щиколад с мармеладом! Проводи меня к мамане.

— Сейчас…

Девчонка сиганула на крыльцо через две ступени и скрылась в доме. Мать одевала младшую — Тасю. Ей шёл второй год, резались зубы, и поэтому капризничала. Узнав, что с нею хотят говорить, мать испугалась.

— А кто он? А зачем? Может, ему к отцу надо?

— Слушай, мам, — с нажимом сказала Дуся, — не укусит же он тебя!

Догадывалась, в общем-то, о цели визита этого человека. Она запомнила его ещё с осени, ещё Душаня была жива тогда. Вдвоём с дедкой Дуся привезла сено с луга. Пароконная арба стонала под высокой шапкой душистой травы. Въехали во двор и стали сгружать. Дуся вилами подхватывала сено и сбрасывала большими клоками наземь. Там был выстелен специальный полок, чтобы не подгорело снизу, и на нём дедка уже ладил основу будущего стога. А этот человек, Фёдор Калабухов, стоял со своим возом у двора, дожидаясь, очевидно, когда освободится кузнец и займётся его делом. У Фёдора в дороге что-то случилось с телегой.

— Давай с тобой поработаем, — крикнул он девчонке и забрал у деда вилы. Очевидно, зажёг его Дусин азарт.

— Ишшо чаво! — сердито запротестовала она, прикрывая подолом коленки. — Лезай ты наверх сюды, а я снизу стану.

Они тогда славно поработали.

— Ну, девка! Ну, огонь! — говорил Федя, размазывая по мокрому лбу грязь.

А второй раз она видела его (правда, это было мельком) на похоронах бабушки. Он подвозил каких-то родственников. Но Дусе не до того было. Зато уж он её рассмотрел. Мокрая от слёз и пота, она подавала, убирала, встречала, гоняла мальчишек и ещё успевала многое.

…Прочно усевшись на придвинутую Дусей табуретку, гость представился:

— Я, уважаемая Екатерина Васильевна, из Сычёвки. Калабухов — может слышали? Родителя моего, Фёдора Игнатьевича, на лесоповале в логиновском лесе зашибло сосной. Прошлым летом схоронили. — При этом гость быстро перекрестился и продолжал: — У нас пара коней, добрые кони… ишшо двухлетка растёт — вот запрягать начнём. Извозом мы занимаемся. Меня тоже Фёдором зовут — Фёдор Фёдорыч.

Мать болезненно поморщилась. Таська на её руках вертелась, не позволяла сосредоточиться, понять, что нужно от неё этому человеку. — Может, всё-таки, к Ивану Ивановичу подойдёте…

— Ну, человек с тобой поговорить хочет, — решительно вошла в комнату Дуся. Она, очевидно, стояла у двери. Подойдя к матери, забрала Таську, шлёпнула её при этом, и ребёнок тут же присмирел. — Узнай хоть, зачем он пришёл.

— Так я слушаю, — покорно сказала мать.

— Человек я серьёзный и с расчётом, — продолжал гость, — а потому решил сперва поговорить с вами. Посоветоваться, значит.

— Насчёт чего?

— Засылать мне сватов к вашей дочери — Евдокии Ивановне — или отказ будет? Потому как если отказ, то лучше и не затеваться.

Мать растерялась и молча смотрела на него, не зная, как ответить. А он, смущаясь и краснея, но тем не менее с заранее заготовленной решимостью, продолжал:

— Мне Евдокея Ивановна по душе. А ежели вам надо с нею посоветоваться, поговорить с Иваном Ивановичем, я, конечно, подожду. Конечно… мне надо бы допрежь с Иваном Ивановичем, но — боюсь! Я при нём растеряюсь и не скажу, чаво надо.