Изменить стиль страницы

Прокурор молчал, обдумывая следующий вопрос, потому что худо разбирался в следствии. Я же знал этот его вопрос, посему решил помочь; но поскольку знал и ответ, то вышло так, что ответ вырвался вперед вопроса:

— Юрий Александрович, а вы санкцию бы дали?

— Разумеется, — сразу ответил он, спохватившись в следующую секунду: — Вы имеете в виду обыск у Смиритского?

— Да. Но тогда для объективности нужно сделать обыск и у ни в чем не повинных людей.

— Скандал, — согласился прокурор, но тут же добавил: — А если «расколоть» этого Смиритского? Вы же, Сергей Георгиевич, слывете мастером допроса.

— Журналистский подход, — усмехнулся я.

— В каком смысле?

— Когда на человека психически давят и добиваются признания, то журналисты объясняют это злой волей следователя.

— А чем надо объяснять?

— Уверенностью следователя, что перед ним преступник.

— Хотите сказать, что не уверены в виновности Смиритского?

— Его версия имеет право на существование.

Конечно, я мог бы сказать прокурору, что делать обыск у Смиритского бесполезно, ибо он сообразит держать бриллиант в другом месте; что Смиритский не тот человек, которого можно «расколоть» психологическим измором; что сама потерпевшая ведет себя неуверенно, а в суде и вообще может подтвердить растворение камня… Правда, я мог сказать, что в зрачках Смиритского, в их туннельной глубине блеснуло торжество от выигранной победы. Но Прокопова интересовали не тонкости, а процессуальная суть.

— Сергей Георгиевич, где же ваша интуиция? — ухмыльнулся прокурор с неожиданной откровенностью.

— Юрий Александрович, говорят, что Петр I, встретив умного человека, целовал его в голову.

— К чему вы это сказали? — он как-то распрямил плечи, словно я предложил ему сыграть в теннис или пойти на дискотеку.

— К слову.

Стол оказался слишком широк, чтобы можно было увидеть агатовое пятнышко в его правом глазу, но я знал, что оно нацелено точно в мою переносицу. Но что делают годы? Если в молодости у меня с человеком не совпадала хотя бы одна мысль, я считал его своим врагом; если теперь совпадает хотя бы одна мысль, я считаю его почти другом.

Прокопов вдруг поднялся с такой обаятельной улыбкой, словно за моей спиной оказалась красавица. Он выключил верхний свет, прошелся по кабинету и сел за маленький столик напротив меня так близко, что я увидел агатовое бельмецо — оно вроде бы улыбалось вместе с хозяином и поэтому никуда не целилось.

— Сергей Георгиевич, нам вместе работать, делить нечего… Давайте поговорим откровенно.

Вот к чему этот интим. Так делают никудышные следователи, перестают орать, откладывают в сторону все протоколы, снимают галстук, достают сигареты и подсаживаются к преступнику для откровенной беседы.

— Сергей Георгиевич, давайте пообщаемся на равных…

— На равных не могу, Юрий Александрович.

— Почему не можете?

— Чтобы общаться на равных, нужно быть равным.

— Да вы забудьте, что я прокурор района.

— Я не про должности.

— Сергей Георгиевич, вы юрист, и я юрист…

— Ну, какой же вы юрист? У меня двадцать лет следственного стажа, а у вас без году неделя.

— Мы оба окончили один факультет…

— Да по-разному. Вы аккуратно ходили на лекции и писали конспекты. А я заочно, после работы, урывками, впроголодь…

— Сергей Георгиевич, теперь это неважно, как мы учились и что мы делали раньше…

— Раньше вы ничего не делали — после университета сразу в прокуратуру. А я десять лет кем только не работал: шурфовщиком, техником, истопником… Я даже в колхозе мальчишкой вкалывал. Какое же меж нами равенство?

— Но сейчас мы сидим в одной прокуратуре…

— Вы-то сидите, — перебил я, — и, кроме нашего города да черноморских курортов, нигде не бывали. А мне довелось чуть ли не пешком исходить Дальний Восток и Казахстан, Новгородскую и Псковскую области… Вы, русский человек, небось и деревни русской не видели? Какое же равенство, Юрий Александрович?

— Не забудьте еще, что у нас разные костюмы, — усмехнулся он.

— И не забуду, что у вас собственный автомобиль, подаренный папой. А у меня нет папы, да я бы никогда и не принял такой подарок. Кстати, квартиру вам тоже выменял папа, а мы с женой пять или шесть лет ездили в экспедиции, скопили и построили кооперативную. Какое же равенство, Юрий Александрович?

— Пещерные взгляды, — буркнул прокурор, вставая.

— Мы с женой прожили почти тридцать лет, дочку вырастили. А вы даже не женаты.

— Ну и что?

— Выходит, не любили, не страдали. Какое же равенство, Юрий Александрович?

Он включил большой свет и сел на свое прокурорское место. Интим кончился — осталась лишь пустая тягучая пауза, которыми частенько оканчиваются все интимы.

— Сергей Георгиевич, наша прокуратура выделялась всегда дружбой и единомыслием.

— Худо.

— Дружба… худо?

— Единомыслие худо.

— Это почему же?

— При единомыслии нет прогресса.

— Уж не претендуете ли вы на роль инакомыслящего?

В последнее слово он вложил столько пренебрежения и даже гадливости, что я не удержался попретендовать.

— Юрий Александрович, инакомыслящие нужны сильнее, чем модельная обувь или пресловутые крабы.

— Кому?

— Обществу.

— Зачем же? — спросил Прокопов уже с долей скрытой тревоги.

— Инакомыслящие — это дрожжи прогресса.

13

Когда-то я прочел у Герцена: «Мы тратим, пропускаем сквозь пальцы лучшие минуты, как будто их и невесть сколько в запасе». Вот только не знаю, можно ли относить к моим лучшим минутам дежурства, очные ставки, допросы, писание бумаг, выезды на места происшествия или присутствие на вскрытии трупа? Или, скажем, осмотр одежды изнасилованной?

Мои и лучшие минуты, и худшие по-акульски сжирала работа.

Две недели я допрашивал одного-единственного человека. Люди, знакомые с нашей работой лишь по обличительным статьям в газетах, под словом «допрашивал» видят психическое насилие пополам с физическим: ночь, свет в глаза, ругань следователя, крик… Допрашиваемый, директор крупной базы, две недели применял ко мне психическое насилие пополам с физическим. Допрос заключался в том, что я монотонно предъявлял ему документы различной отчетности, коими были набиты сейф, шкаф и все ящики стола: директор монотонно увертывался от» каждой бумажки и лишь затих под уколом цифр, как жук под булавкой. Но цифры у меня были не всегда.

Пытал он меня и пищей. Директор оказался язвенником, поэтому принес с собой литровый термос кипяченого молока и пакет каких-то белесых, видимо, рыбных котлет. Приходило время обеденного перерыва. Выставить его питаться в шумный коридор я постеснялся, оставить одного в кабинете нельзя, мне есть пищу потенциального обвиняемого, который вежливо угощал, было противно… Поэтому в обеденный перерыв потенциальный обвиняемый пил теплое молоко и кушал белесые котлеты, а следователь писал бумаги, тайно вдыхал запах теплого молока и котлет. Две недели я не обедал, изумляя Лиду вечерним хищным аппетитом.

От тяжкого однообразия, от цифр и накладных, от лжи и нагловатого лица я так устал, как не уставал и от сотни вызванных. Поэтому, кончив этот удушливый допрос, я покинул прокуратуру в четыре часа и медленно побрел домой. Моему телу хотелось освободиться от усталости, а голове — от мыслей.

Герцен говорил про утекающие сквозь пальцы минуты… Пусть бы приносили удовлетворение. Что их омрачает? Что съедает нашу жизнь? Не работа и не люди, не скверный сервис и не дефицит товаров, даже не нездоровье и не ноющий зуб. Не время и не ускользающие годы. Жизнь омрачают и поедом едят заботы. Много, разных, мелких, глупых… Из-за них-то душа и неспокойна. А нет душевного покоя, нет и счастья. Стать выше забот — не в этом ли смысл жизни? Хорошо, пусть не смысл… Стать выше забот — не есть ли это условие счастья?

Впрочем, я не знаю, как стать выше забот, я не уверен, что этого хочу — просто подкатывает желание стряхнуть с себя все, как грузно налипший снег. Можно пойти в кино, включить телевизор или нагрянуть к кому-нибудь в гости… И догрузить забитый мозг еще информацией.