— Анна, что это тебя подхватило? — строго спрашивает бабушка. — К чему вертеться? Вечерки прошли.
— Не могу, мамынька, усидеть, когда весело играют: вся музыка в ноги опускается, — виновато отвечает мать, берясь за рубахи.
— Не знаю, как жить будете. Все у вас люльки-присказульки под бандурку заводятся. Пора уже остепениться. Время — пост, пора про бога подумать.
Тренькнула балалайка, закачалась на гвозде. Отец выпрямился под потолок, повернул голову к печной занавеске.
— Про бога вспоминать есть кому, а о жизни я думаю, — сказал он сдержанно. Вспыхнувшее волнение заплескалось в глазах. — Думаю о ней на пашне, в пригоне, возле хомута. Пошто люди долго у ней в запряже ходят? Кто нас охомутал, а про Егора Комакина, Тереху да Зыкова забыл? Одни в оглоблях шагают, другие плеткой стегают. Умнее они других или ловчее?
— У кого нет ума, — тому на бок сума, — твердо выговаривает за занавеской бабушка. — Бога забывать стали, — вот жизнь и путается, порядок разлаживается. Народ теперь пошел, что грех подумать, срам сказать.
— А я так вывожу, что у бога память короткая. Ты, мать, прожила в соседях у бога, худым словом его не обесславила, а дал же он тебе меня, непутевого. За какие грехи?
— Мать не чтишь — бога не тронь! Он тебе дороги не переехал.
— По нашим дорогам ему тряско, оттого он нас обегает.
Отец поглощен мыслями, не шевелится, а в голове у него кипит.
— Живем рядом, а в жизни каждый карабкается в одиночку. Кто выплыл — рад, отдувается, кто захлебнулся — на дне мается.
— Уж не собираешься ли над жизнью-то верховодить, по своему норову повернуть?
— Одному ладить надсадно, сообща надо.
Замолчал, ерошит волосы. Ждет, каким словом стрельнет из-за занавески бабушка. Мне трудно понять серьезность происходящего, но по настороженным глазам матери, по неподвижной печной занавеске вижу, что неладное в семье началось.
— Мужики задумали коммуну, — растягивает слово отец, — так я туда… Ты, Анна, как?.. Как скажешь?
У матери с колен брякнули ножницы, бабушка открыла занавеску, Отец глядел на мать, ждал поддержки, чтоб сделать решительный шаг.
— Страшно выговорить, — отвечает мать, глядя на печку.
— Поначалу всякое дело несвычно. Боязно с торной тропки шагнуть в траву босой ногой: вдруг какая гадина шваркнет! Страшно, когда один, одного страх спятит, а нас будет много. Время клонит к тому, чтоб запрячь жизнь в корень.
Отец рассказывает, что уже собираются мужики у Егора Блинова, Василия Титова, толкуют о коммуне, обговаривают устав жизни, приглашают послушать. Облюбована земля, но общество супорствует. Для такого дела оттягают! Соберем все хозяйство в кучу, сообща посеем, уберем. Машиной пахать будем и молотить! Жить будет легче. Распрямится человек, оторвется от своей борозды, поглядит на мир, — и сил у него прибавится!
— Сорить хозяйство собрался? Отцовское посатарить захотел? Послал нам бог хозяина в семью! Отдай хозяйство в чужие руки, а потом жди-выглядывай. Спроси нищего, сладко ли из чужих рук кормиться? К чему фордыбачиться? Не много у нас нажитку, зато кусок непрошеный. Стабуниться не диво. Только в табуне под бока рогами ширяют. Живи, как заведено было, как показано. Мотать хозяйство не дам, в коммуну не пойду!
Бабушка задернула занавеску и больше не говорила. Отец садится на лавку, смотрит в окно, а там ни звука, ни света…
— Проживем по писаному, не оставим тропок, — пойдут наши дети по старым вешкам… Сами буки боялись, их букой стращаем, ее же в надел оставим. Чем помянут они нас? Скажут: «Прожили слепыми червяками, — ни спеть, ни сказать про вас!» Выдолбят нам корыто и станут кормить, как слепого старика в сказке. Нельзя так! Анна, ты как?
— Куда иголка — туда и нитка. Не в обман, поди, народ собирается?
Отец встал, тренькнул по струнам, громко щелкнул по балалайке.
Теплый вечер мая. Обставила весна сельские улицы зелеными деревьями, застелила ограды густой муравой. Ходи по мягким коврикам, печатай следы, радуйся, как травка и ласкает и щекочет босую ногу! Отродила земля столько жизни! Бегает, суетится, летает и прыгает мир жучков и мушек, торопится в хлопотах прожить короткую жизнь. Выберется из земли молодой майский жук, расправит гармошку усов, поднимет крылья-паруса и поплывет в вечерней тишине, потянет виолончельную струну к куполам берез. Радость возрожденной жизни бьется в каждом уголке!
Мать с отцом ездят работать в коммуну, часто не ночуют дома из-за дальней дороги. Мы дома с хворой бабушкой. У нее совсем разладились ноги. Целыми днями она лежит в избе, молит о смерти. Мне не велено отлучаться. Играю возле раскрытого окна избы.
Незнакомая женщина прошла к нам, заговорила в избе с бабушкой:
— Ваши дома ли? Надо бы поберечься, Варвара, ребятишек на случай куда попрятать. Петровна Зубкова хозяйка утром подняла на крыльце записку, а в ней грозят, из коммуны велят уходить. Весь край у нас переполохался: ходит слух, что не нынче завтра коммунистов вырезать собираются.
Страх сжал в груди комочек сердца. Я невольно посмотрел в пустоту открытых ворот сушила, где у деда Митрия лежал на слегах выдолбленный им для себя гроб. Остро почувствовалась надвигающаяся беда. Не приехал отец ночевать домой, не послушал бабку, записался в коммуну… Куда теперь нам деваться?
Похолодело небо, от сушила медленно ползет на меня острым углом тень, низкое солнце далеко на горе зажгло красным пламенем окно в чьей-то избе. Рой майских жуков кружит в вершине березы, а она не может от них отмахнуться, стоит беззащитная.
— Втесался в коммуну, — слышу бабушкин голос, — занес беду в дом! Сунул свою голову под топор, умник-разумник, достукался, окаянный человек! Пресвятая матерь, за какой грех наказала меня таким? Как не околел ты маленьким! Будь проклято гнездо, откуда ты, смутьян, поднялся!
Так никогда про отца она не говорила. Ее голос, как перетянутая струна, напряжен отчаянием, злобой. Прижимаюсь к стене, а через голову из окна летят слова, жгучими ссадинами, больные, как занозки под ногтями. Тревожно оставаться одному, а к бабушке идти не могу: с ней в избе страшно.
У ворот ограды стоит дед Василий, смотрит белыми глазами на заходящее солнце. Он положил руку мне на голову, шевелит пальцами, волосы потрескивают на макушке.
— Умаялось солнышко, сейчас уйдет. За день какую дорогу одолеть надо! Всем людям посветить, пригреть каждую травинку, мушкам да метлякам крылышки утром подсушить надо… Дивно дел у него!
Я не слышу, о чем он говорит. Смотрю на крыльцо нашей избы, с которого неуклюже на четвереньках спустилась бабушка и поползла к дяде Мануилу — брату отца. За ней следом движется тень от сушила. Раскрытое окно нашей избы смотрит пустой глазницей на потухающий закат.
— Дедушка, иди к нам ночевать, — прошу я, обхватив его руку на своей голове.
— Худо Варваре стало?
— Бабушка ушла от нас.
— Ах ты, какой грех случился, какой грех…
В сумеречном свете на западенке дед прикрыл нас полами фуфайки, прижал руками, и не так уж страшна теперь кажется пустая кровать бабушки, темнота под лавкой. Утихает тревога.
Добрый старик! Сам лишенный света, как ребенок, беспомощный, каким сильным ты был для нас в этот тревожный вечер, когда я впервые захлебнулся страхом, вдруг понял, что в светлом мире, кроме радости, живут горе, злоба, что отец может стать кому-то поперек пути.
Под слабой рукой старика чувствовали мы себя, как птенцы под крылом орла. Дед лучился добром и теплом, умел водить по неведомым тропам сказки, где жили славные короли, и не было у них иных дум, как только о крестьянине.