Изменить стиль страницы

Мне хотелось рассказать о Кулисевиче так, чтоб читающий эти строки мог бы зрительно представить его себе. Но это почти непосильная задача, потому что нет в его облике ничего характерного, броского.

Внешне ничем не примечательный человек, сохранивший молодую легкость движений, не утяжеленный годами, пережитым облик. Только глаза иногда выдают это.

Подкупает его манера держаться. Угадывается за ней душевная мягкость, незащищенность души.

Есть у Алекса один характерный жест: среди разговора он вдруг вынимает из кармашка часы, быстрым, почти неуловимым движеньем прикладывает их к уху и слушает напряженно, отключившись в этот миг от всего. Проверяет часы? Проверяет слух?

Вот, пожалуй и все, что удалось уловить в его внешнем облике. А внутренне — он весь на виду, Алекс, в песнях своих. И в своих стихах.

Стихотворение «Когда вернусь». Было оно не написано — вышептано в марте 41-го года.

— Бормотал его своим товарищам по беде, маршируя в команде после тяжелого дня работы, — говорит Алекс. — Бормотал его для себя в тяжелейшие минуты. Трудно было загрунтовать его в памяти, было оно холерно длинным…

Есть в нем такие строки:

Коверкотовый плащ.
Ноги, изможденные голодом.
И усмешка, из которой смотрит война
Лоскутами линялых слез.
Таков — я.
Каторжник.
Герой концентрационных лагерей.
Некий кандидат
На некоего пана Великомученика.
.
Взгромоздиться быть может
Над триумфом охваченной улицей,
Чтобы говорить и говорить о себе.
О жизни моей загубленной,
О том, что гроза сожрала мои легкие,
Что кулак учил меня памяти…
               Нет!
Засесть за стол, разрезать буханку свежего хлеба.
Намазать маслом, медом. С дороги приласкать жену,
Перекреститься и — начать сначала?
               Нет!
Когда вернусь и ежели вернусь, я не пойду домой.
Прежде измученные руки мои заплатят, наконец, за все…

В этом — кредо «малого Алекса из блока 8», так его знали в лагере, клятва перед лицом будущего.

Одержимый боязнью забвенья того, что произошло с человечеством в середине двадцатого века, чему сам был свидетелем и жертвой, свято веря, что память — это гарантия, он хранит эту память.

И, как последний штрих — строки из письма Алекса: «…Однако я становлюсь все слабее. А наихудшее то, что глохну. Перехожу на ту сторону реки, где замолкнет каждая птица, каждый шелест. Стараюсь не мыслить об этом. Отречение, отчаяние были бы капитуляцией. Я должен бороться тем, что у меня осталось…»

Вот почти и все об Алексе Кулисевиче.

А теперь об Алексее Сазонове. О нем действительно известно только то, что узнал и запомнил Алекс. А узнать ему удалось немногое. Обстановка не располагала к расспросам. Разговоры между узниками, особенно разных национальностей, карались жестоко в лагере.

В ту пору, когда они познакомились, было Алексею Сазонову, по словам Кулисевича, семнадцать лет. Поэтому Алекс думал, что в армию Сазонов пошел «охотником» — то есть добровольцем. Так он и сказал Алексею однажды. Но Алексей, услышав это, тотчас же замолчал. Насторожился, замкнулся. Больше разговоров об этом Алекс не поднимал.

До войны Сазонов жил как будто в городе Горьком, или же неподалеку от Горького. Как будто учился там — это Кулисевичу не запомнилось. А вот то, что Сазонов пел в молодежном хоре, это запомнилось.

Запомнилось также, что мать Алексея была родом из Белоруссии. И, что там, в Белоруссии, в деревне — названия деревни он не сказал, оставалась бабушка. В дошкольном детстве своем Алексей подолгу жил у нее.

Он рассказывал, что бабушка любила петь, знала множество песен: белорусских, украинских и часто пела их маленькому Алеше, чем приохотила его к песне.

Еще рассказывал Алексеи, что у бабушки перед домом росла какая-то необычная сирень — очень крупная, с тяжелыми лиловыми гроздьями. А рассказывая, повторял иногда, что ничего этого уже не осталось, наверное: ни сирени, ни дома. Что деревню немцы скорее всего сожгли, видно, довелось ему повидать немало этих сожженных деревень.

Кулисевича познакомил с Алексеем Сазоновым чех Ян Водичка. В лагере был он мастером «Шухфабрик» — обувной фабрики, где работал в то время Кулисевич, а в «цивили» — так называли они долагерную жизнь, заметным деятелем коммунистического движения, депутатом парламента от коммунистической партии Чехословакии. Впрочем, и в лагере был товарищ Водичка не только мастером. «Был он грандиозным, — так говорит Алекс, — организатором продовольственной помощи погибавшим от голода советским военнопленным». И был еще одним из сохранителей лагерной песни, лагерной поэзии, причем эта обязанность была никак не менее опасной, чем первая.

Ян показал Кулисевичу Сазонова, сказав при этом:

— Оба вы — Алексы. Оба — молоды, ты немногим старше его. Оба любите петь. Твои песни, Алекс, знают в лагере. Его песен никто не знает. Но есть у него перед тобой одно преимущество: ты поешь и при этом веришь, что выйдешь отсюда. А этот русский знает, что ему отсюда не выйти. Что смерть ему лишь отсрочена. Знает. И все-таки поет…

Вот так они познакомились. И многое, о чем рассказано ранее, началось для Алекса с этой встречи — точнее, с песен Алексея Сазонова.

Ничего мы толком не знаем о военной судьбе Алексея. С Кулисевичем он об этом не разговаривал. Вопросы все отводил. Так что можем только предполагать… Осень 41-го года. Из различных «шталагов», «офлагов», «дурхлагов» идут в Заксенхаузен зловещие транспорта. В них наши, захваченные врагом солдаты.

В Заксенхаузене команда шрейберов — писарей-узников регистрирует прибывших.

Среди шрейберов узник Эмиль Бюге, немец-антифашист, сражавшийся в интернациональной бригаде в Испании.

Шрейберы оформляют списки прибывших (живыми ли, мертвыми, все равно). Списки эти совершенно секретны, как секретно то, что ожидает прибывших.

Списки составляются под пристальным наблюдением облеченных доверьем эсэсовцев. В пяти экземплярах: оригинал и четыре копии. И по мере готовности отбираются у писарей. Листы бумаги для списков выдаются писарям по строгому счету, чтоб никто не мог утаить и использовать.

Эмилю Бюге, однако, удается «утаить и использовать». В прошлом художник-оформитель, рекламист какой-то торговой фирмы, он на крохотных листочках то ли папиросной бумаги, то ли кальки специальным пером и тушью, бисерным почерком дублирует эти записи. А потом обклеивает ими внутри четыре свои футляра для очков и один за другим передает за ворота лагеря.

В официальные списки Бюге заносит дату прибытия и отправления и пункт отправления транспорта. Количество прибывших. И перечисляет их поименно. А в собственных записях, повторяя все это, отмечает из каждого списка лишь две фамилии, первую и последнюю — больше не удается. Хочет оставить эти ориентиры. Может быть, в этих списках, только не первым и не последним, значился и Сазонов?

Об Эмиле Бюге и о его записях нам известно из письма немецких товарищей. Это письмо было получено Советским комитетом ветеранов войны от Антифашистского комитета ГДР в 1964 году. Письмо и приложенные к нему страницы из записей Эмиля Бюге, на которых рассказывалось о судьбах советских граждан — узников Заксенхаузена.

В письме было сказано, что эти материалы попали в Комитет лишь недавно, много лет спустя после смерти Эмиля Бюге, который по освобождении жил в Федеративной республике Германии.