Изменить стиль страницы

И был второй надзиратель, тоже русский. Но это был гад — предатель. Он числился заместителем коменданта. Мы его больше чем коменданта-немца боялись.

Этот надзиратель ходил всегда с плеткой. Плетка была у него треххвостая с металлическими шариками на концах. И он всегда громко хвастал, что с одного удара перешибает позвоночник собаке. Нас он избивал дико: и перед строем, если провинишься. И просто так, если попадешь под руку. Особенно он избивал одного парня — немого.

Коменданта лагеря мы должны были называть «герр оберштурмфюрер». Фамилии его не помню, а скорее даже не знал.

Был он высокий, поджарый, с тонкой талией… Была у коменданта любимая собака. Пока собака была щенком, мы с ней играли потихоньку. А когда подросла — комендант ее научил «брать» людей. Увидит в окно, что кто-нибудь из ребят бежит в уборную, сразу собаку натравит. А сам из окна смотрит, как она нас хватает, и хохочет, как безумный.

Все мы работали. Куда возили работать старших, я не знаю. А мы работали на плантациях у бауеров. Там все-таки можно было промыслить что-нибудь съестное. Колос ржи, например, считался у нас деликатесом. Мы собирали попорченные овощи и просили разрешения у хозяев взять с собой в лагерь для кроликов. В лагере в самом деле держали кроликов. Их держали для комендантской кухни. Но кроликам мало что перепадало из этих овощей. Мы все съедали сами. Кормили в лагере плохо, постоянно хотелось есть.

Однажды комендант приказал этому русскому воспитателю, которого мы любили (мы его звали между собой «лысый», потому что он и в самом деле был лысым), организовать из ребят кружок акробатов. Комендант вообще любил зрелища и представления.

В этот кружок акробатов «лысый» включил и меня, хотя я не то что стоять на руках, но и на ногах-то держался с трудом от истощения. И он это знал отлично, потому что на первом же занятии сказал мне тихонько: «У тебя мышцы как тряпки».

А я и в самом деле весь был как будто тряпочный. Потому что очень болел. Еще в Майданеке перенес сыпной тиф. В Освенциме кровь из меня выкачивали. Ну и голод, конечно, сказывался.

Воспитатель все это видел, но из группы меня не исключил. Я думаю, не исключил потому, что комендант распорядился давать «акробатам» дополнительный паек. И он, воспитатель, хотел, чтобы я подкормился, чтоб не умер от истощения.

Что со мной делать, он не знал и сперва отчаивался — над ним ведь тоже был постоянный контроль. Потом придумал. Сказал мне: «Ты вот что, ты не старайся с ребятами работать — работай сам. Смотри, что ребята делают, и, как можешь, сам по себе повторяй их движения». И я стал вроде как клоун у ковра. Знаете, в цирке: артисты работают, а клоун за ними, по-своему…

Как уж у меня получалось, не знаю, но коменданту правилось. На первом представлении он не так на ребят смотрел, как на меня. Всем показывал на меня пальцем, кричал по-немецки что-то. И хохотал, как сумасшедший. А воспитатель наш старался на меня не смотреть…

Не помню я ни имени, ни фамилии этого воспитателя, хоть в общем-то он, наверное, помог мне выжить. Помню, что был он невысокого роста, коренастый и лысый. Может, он и сейчас живой?! Если б можно это узнать! Ведь не только я, все мы, кто находился в этом лагере, своим спасеньем ему обязаны…

Рассказывает Людмила Королева

…Помню, что в том лагере, куда нас привезли, нас одели в кусачие, серые костюмы без нижнего белья. Спали мы по два человека на нарах. На работу гоняли нас всех. Что делали старшие — не знаю. Смутно помню такую свою работу: какой-то обширный двор или, может быть, сад. Деревья, цветники. Дорожки усыпаны мелким камнем. Сквозь камешки пробивается трава. Я стою на коленях и вырываю эту траву…

Помню, что я всегда хотела есть. И однажды стащила в столовой кусочек хлеба. А у входа нас стали обыскивать. И нашли этот хлеб, который я спрятала под мышкой. Немка-надзирательница сильно избила меня за это. Есть мне в тот день не дали.

За малейшую провинность очень строго наказывали. Сажали в карцер — подвал, где были крысы. Заставляли часами стоять на коленях.

Рассказывает Валя Булахова

В этот лагерь нас с Николаем привезли сразу же, разлучив с родными. А через год сюда же привезли из Освенцима младшего братишку Володю.

В лагере, куда нас привезли, девочек поместили в одном корпусе, мальчиков — в другом.

Все прибывшие дети были страшно худые, больные, чесоточные. Помню, что из тысячи девочек лишь одну смогли взять на кухню, потому что только она не болела чесоткой. В лагере все мы работали. Девочки шили соломенные сапоги для немецких солдат — сапоги эти для тепла надевались прямо на обувь. Шили варежки. Летом нас гоняли работать на поля к бауерам — землевладельцам.

Режим в лагере был жестокий. Ни днем, ни ночью мы не были предоставлены самим себе. Нам не разрешалось разговаривать друг с другом, собираться группами, петь песни — все это жестоко наказывалось.

Я работала санитаркой в больнице. Были там две медсестры — военнопленные, обе Дуси и обе с Украины.

Они, как могли, заботились о детях.

Сначала я работала в изоляторе, где лежали дети, больные инфекционными болезнями. Я ухаживала за ними, и мне совершенно не позволяли выходить из изолятора. Дети были в тяжелом состоянии. Многие при смерти. Помню, как умирала одна девочка. Она все просила, чтобы я написала ее матери.

Мне было очень жалко ее и, чтоб ее успокоить, я достала бумагу, карандаш. Писала, а она диктовала мне примерно так:

«Дорогая мамочка! Я скоро к тебе приеду. Ожидай меня…»

Она умерла на полуслове. Но мать ее все равно не получила бы этого письма, так как была давно сожжена в Майданеке — я-то знала об этом.

Когда все дети в изоляторе умерли (не выздоровел никто), меня перевели в нормальную лагерную больницу. Там я уже могла общаться с другими детьми.

Однажды собрали нас, старших, и к нам вместе с комендантом-немцем пришли эсэсовцы, видно было — в чинах. Они стали говорить нам, что Великая Германия растит нас, воспитывает. Дает нам пищу и кров. И что мы теперь должны отплатить за это — должны работать на Великую Германию.

В общем из слов их нам стало понятно, что нас они вербуют в разведку. Они обещали нам, что условия будут очень хорошие: будем сыты, обуты, одеты…

Мы стояли строем, а сзади, незаметно для них, крепко держались за руки, давая этим понять друг другу: я, мол, не соглашусь! Не соглашайся и ты! И действительно, никто не дал на это согласия.

Тогда они отправили мальчиков в их помещение, а девочек — в свое. И стали уговаривать мальчиков отдельно, без нас. Но все равно не согласился никто, все молчали.

Потом они пришли к нам, девочкам, и сказали, что мальчики согласились. И стали уговаривать нас. Но снова ничего не добились, мы тоже молчали.

Позже им все-таки удалось уговорить на это двух девочек. Их забрали из лагеря, а через некоторое время привезли показать нам, чтобы мы захотели, может быть, последовать их примеру.

Девочки были чисто и хорошо одеты, выглядели сытыми, здоровыми. Но одна из них, ее звали Тамара, потихоньку от немцев плакала и давала понять нам, чтобы мы ни в коем случае не соглашались. А мы не соглашались и так.

Тогда эсэсовцы отобрали около четырехсот девочек и больше, гораздо больше мальчиков. Ночью подогнали трамваи и увезли куда-то. В лагере ходили слухи, что на работу в Германию.

Помнится мне еще такой эпизод: близился рождественский вечер. И комендант-немец хотел, чтобы в этот вечер мы торжественно пели немецкие песни, которым учили нас в лагере. Но немецкие песни у нас получались плохо. Тогда комендант приказал, чтобы пели русские народные песни. Но песни, какие мы знали, были все больше про партизан, конечно, они не годились. Знали мы еще такую, довоенную песню:

Шел со службы пограничник,
На груди звезда горит…