Изменить стиль страницы

— Сноровистая, — улыбнулся Василий Родионович, однако не без опаски поглядывая на невзрачную животину. Порядочное расстояние шествовали мирным порядком, но, как поднялись из оврага, коза довольно-таки вертко, подпрыгнув, ударила Кузовкова опять под зад. — Иди… иди… рога обломаю! — негромко, со злостью проговорил Кузовков.

Марта вильнула хвостом, отскочила и, не долго думая, ударила его еще по коленкам.

— Я тебе! — начиная выходить из себя, погрозил ей кулаком Кузовков. — Рога обломаю. Черт его душу знает, что за скот!

— Характер, — коротко и веско объяснил поведение козы Иван Иванович.

— Ей надо принюхаться к чужим, — пояснила Дарья Панкратовна.

— Это я-то чужая? — вскинулась Зинаида, косясь на животину, которая, однако, с самым добродушным видом уминала листья ракитника.

В тот же вечер состоялся разговор Зинаиды с Натальей. Тогда, в день приезда, Зинаида желала сблизиться с сестрой, но у них не получилось разговора.

Они присели на скамейку в огороде. От Натальиных рук пахло огуречником, полынком, на обветренном, ровно загорелом лице ее светилось выражение душевной ясности и покоя.

— Я все хочу у тебя спросить, Наташа, — начала Зинаида как можно ласковее, — ты больше уже ничего не ищешь в жизни?

Наталья хорошо понимала, о чем она спрашивала; «ничего не ищешь в жизни» в ее представлении значило — не ищешь мужа. Она улыбнулась, ясными глазами глядя на сестру.

— Что не цепляюсь ни за чьи штаны? — спросила Наталья.

— Не хочешь же ты сказать, что тебе так хорошо жить? — раздражаясь под ее улыбчивым взглядом, спросила и Зинаида.

— Будет еще хуже, если только найти мужика.

— Конечно, любовь. Я понимаю. Но ведь годы, Наташа, проходят. Все лучшие годы, как поется в песне.

Наталья долго молчала отвернувшись; теперь глаза ее не смеялись — в глубине их стояла большая и невысказанная печаль, и в углах поджавшихся губ угадывалась полынная горечь.

— Я свою любовь, сестра, похоронила, — тихо выговорила она, и голос выдал большое ее волнение.

— Что за история? Когда?

— Пять лет назад.

— Он что, бросил тебя?

— Сгорел на пожаре, — глаза Натальи увлажнились, но она поборола свою слабость.

— И ты пять лет одна?

— Тебе кажется странным?

Зинаида же такую жизнь считала не только странностью характера сестры, но и не совсем нормальным явлением. Она с удивлением смотрела на Наталью.

— Жизнь-то дается раз, — сказала она ей.

— Так что же? — Наталья опять подняла на нее свои ясные глаза.

— Извини, но я говорю не как чужая, — она хотела сказать: «Тебе — тридцать, и в нашем роду не было вековух», но сдержалась.

Наталья не ответила ей, и они сидели минут пять молча. Зинаида быстро поднялась, направилась к крыльцу.

Гости Тишковых уезжали следующим утром. Они порядочно положили в свои чемоданы солений и копчений из неистощимых запасов Тишковых, основательно опустошив их погреб. Провожая их на автобус, Иван Иванович хотел сказать им важные слова о любви к жизни и о детях, которых мы должны научить доброте, но он отчего-то удержался и только долго махал им своей выгоревшей кепкой.

IX

На другой день после того уезжал из отпуска от родителей и Кирилл Егорович. Отец его, старик Князев, был недоволен своим сыном. Он понял, что вся его гордость им как большим человеком неумолимо порушилась. Кирилл Егорович находился в должности директора крупной электростанции на востоке. Раньше старик Князев гордился сыном, говорил о нем:

— Кирюха-то наш посля окончания института в Москве не стал топтать пороги, чтоб пристроиться к столице, а вона куды махнул — на стройку лектрической станции, где медведи да комарье.

Но затем, когда сын сделался директором, старик заметил, что он сильно изменился к худшему. Сын одурманился властью. Во всей осанке его появились дородность и сановитость. На простого человека теперь он смотрел с небрежностью, свысока.

«Упивается, несчастный, должностью! Не понимает одного, что жить-то без души нельзя. А какой ласковый был хлопцем. Пропал, ей-богу, пропал сын!»

Старик понял, что сын зажирел и окончательно оторвался от той народной среды, которая взрастила его. Таким увидел теперь своего сына старик Князев. Если еще на косьбе он с гордостью говорил мужикам, что «Кирилл выделился по уму», то теперь он старался избегать разговоров о сыне. Оставшись с глазу на глаз с женой, Егор Евдокимович тяжело вздохнул и произнес:

— Ох, плохо, мать!

Анисья не понимала, о ком он говорил, и переспросила его.

— Я веду речь об Кирилле, — пояснил старик.

— Что ты, что ты! — замахала та руками. — Белены объелся не ровен час? Что мелешь-то?.. Фу! Да он же, дурень старый, вон в каком почете!

Старик, насупясь, сидел тяжело за столом, — буровил взглядом половицу и, тяжело вздохнув, бросил слова, заставившие затрепетать Анисью:

— Высоко, вишь, летает, да низко сядет.

— Не говори так! Подурнел, что ль, на старости?

— Это ты выстарившаяся дура. Слепая! Наш сын глядит свысока на людей.

— А раз его подняли — так есть за что.

— «Есть за что»! — передразнил он ее. — Сам лез. Да мне, рассуди головой, разве резон родного сына хаять? Мне страшно за него! Понимаешь ты, нет, — его могут самым натуральным образом выставить с должности по нонешнему времю?! Сегодня — царь, а завтра — нуль. Вот чего боюсь, — признался Егор Евдокимович.

Старуха вновь замахала руками:

— За что же его от должности-то отставят?

— За что? Поверх голов глядит. Вчера инвалид войны, Лучкин, золотой человек, подошел насчет квартеры подсобить. А он ему спину показал. Хорош избранник народа!

— Ну ты, я вижу, седни не к добру разошелся! — воинственно проговорила Анисья, чтобы урезонить его.

— Пять ден назад другой человек, из Осиповки, тоже инвалид, слезно умолял помочь охлопотать пенсию, какая ему причитается. Наш же сынок так рыкнул — у того ноги затряслись со страху. А эта разодетая кукла, женка, чего стоит? Научилась шпаклевать физиономию. Велика наука! Сдается мне, что она, стерва, и зад красит. Вчерась одни ногти на ногах полдня ухоживала. А послухай, как она гундосит скрозь нос — словом, все в том и дело.

— Она, чай, не старая, — продолжала защищать Анисья.

— Так что ж, что не старая? Одна она, что ль, молодая? Отродясь, видно, кобылища не работала. А обувка! Подметка-то у ней тоже не подметкой зовется — как это? Платформа. Как вседно в эшелоне. Придумали ж, черти. Будто русский наш, прародительский-то, язык, оскудел. Другого словца не сумели найти. А какая, рассудивши, она платформа, ежели обыкновенная подметка? Несуразица. А каблуки у туфлей. Ты видала? Все равно что ножки рюмок или шилья. Как они, интересно, только могут выдерживать вес кобылы. Видно, что не наши фабрики мастерили. А вчера номер выкинула: смех и грех. «Добудьте, говорит, мне побольше пива. Как можно, говорит, больше». Понятное дело, думаю, пивца бабенка захотела. Иду, стало быть, в магазин, выстаиваю часовую очередь, несу трехлитровую бутыль — больше не дали. — Егор Евдокимович на минутку замолчал, сосредоточенно глядя на конец незакуренной папиросы, точно собираясь с духом. — И для чего ж, ты думаешь, она просила много пива? Мыть физиономию! Разбей меня гром, ежели брешу. Вышел я свиней поить, а сноха-то наша налила в рукомойник пива и без зазрения совести полоскает им ряшку.

— Ты, должно, плохо разглядел, — сказала, не веря, Анисья.

— Пойди понюхай рукомойник.

— Помалкивай. Проводим по-хорошему.

— Ты женку Евдокима Матюхина видала? Похожа она на нашу сноху? Ну говори — похожа? — встопорщил брови старик Князев.

— Хорошая баба — тут ниче не скажешь.

— То-то! А она-то тоже — женка начальника. Больной старухе Казанкиной бельишко перестирала, картошку окучила. Вот это — баба! А наш какой сам, таку и женку сыскал. Два сапога с одной, брат, ноги. Попалась краля!

В прихожую вошла рослая, полная, с яркими рыже-пегими крашеными волосами молодая женщина. Это была жена Кирилла Егоровича Ирина. Она выглядела одновременно и молодой, и все уже испытавшей, ничему не удивляющейся. За ней покорно, тяжело отдуваясь, вошел Кирилл Егорович. Они ходили купаться на реку и были в хорошем настроении.