Изменить стиль страницы

— Подсобим, чего ж… А ты помни — нам не брат, — ответил Серафим Никитич за всех.

Старухи молчали, выражая согласие. Они больше ничего не сказали ему. Но и этих слов было достаточно Северинову; он вдруг низко, едва не до пола, поклонился, чуть слышно выговорил:

— Спасибо, люди, — и тихо, стараясь не стучать костылем, удалился.

После его ухода они долго сидели в молчании.

— Косец, — так звали в деревне Северинова, — скоро помреть, — заметила в тишине Фекла.

— И то пора: зажился, леший, — выговорила Аграфена, приходя опять в озлобление.

— Волк берложный! По ем петля плачеть! — взорвался Куропаткин, живо вспомнивший свою помершую племянницу, которой не дал Северинов машину, чтобы отвезти в больницу; озлобление, прорывавшееся в его словах, вновь охватило всех. Они точно укорили себя за излишнюю, проявленную к этому страшному человеку доброту и начали распаляться.

— Черта лысого! Чтоб я ему подсобляла. На-ка тебе! — Варвара сложила кукиш, ткнув им в сторону дома Северинова.

— Пущай один гребется в Титково, — сказала Дарья.

— Люди к смерти об душе думают, — сказал Иван Иванович. — Он пожалобиться приходил.

— Тоже ж, подумавши, — человек, — вздохнула сердобольная Марья.

— У-у, злодей! — проговорила угрожающе Анна. — Родные дети бросили как собаку. Пускай тут подыхает.

— А ежели рассудить, так Косец уже наказанный, — сказала Марья, — волк и тот воеть один.

По сеням забухали громкие, уверенные шаги, и на пороге появился Карманов. Человек этот в Титкове жил четвертый год. Большой, тяжелый, с продубленным, кирпичным лицом, цвет которого свидетельствовал о мужском пороке, Карманов вошел в хату Марьи. Половицы надтреснуто скрипнули под его ногами. Старухи и мужики молча глядели на него. Карманов раздвинул в улыбке толстые губы.

— Что, старухи, повесили носы? По случаю окончательной гибели деревни? Приспела пора. Завтра порушат хаты. И сразу же начнут рыть котлованы под птицефабрику. Вот на какой вышли мы рубеж! Понимать надо! — Он ткнул в потолок обкуренным пальцем.

— Места другого не нашел! — крикнула Варвара. — Вышел он на рубеж! Вот иде сидит рубеж-то твой. Орден заработать захотел? Корни предков рвешь, Карманов! Али ты иностранец? Али не жалко?

— Погоди. Остер, понимаешь, язык баб! Жалко, но прогресс, старухи, и есть прогресс, он выше данных хат. Вот ка кой мысли вы не понимаете!

— Как бы, гляди, без штанов не остался-то, мыслитель, — урезонила его Марья.

— Ну, языки!

— Чо языки? Чо языки? Руки прочь от нашей деревни! — облютела Марья, подступая к нему и размахивая руками.

— Ты убавь пыл. Мы все бессильны перед временем Оно — пресс, — и при этом Карманов показал вверх глазами. — Ничего, ничего, пора вам, старухи, и ощутить благо. Мы на пороге возрожденья, — он замолчал, перекосив торчком брови и глядя на вытянутые серые губы Феклы.

— Како тако возрожденье? — спросила та.

— Понимать надо, старуха, — тут масштаб, говорю, выше твоего тына.

— А ты мне помереть дай в свовом углу!

— Сперва, старуха, надо тебе в ванне как следует помыться. А уж потом как хочешь: живи или помирай. Рубеж культуры надо взять.

— Вот он иде у меня, твой писаный рубеж! — Фекла повернулась, похлопав обеими руками по своему тощему заду; в придачу к такому действию она еще засмеялась.

— Выжила из ума. Ну, на том — точка, старухи. В девять часов подъедут машины и вы все без промедленья грузитесь. Государственный план стройки выше петухов и тына. Не советую в новые квартиры всякое барахло тащить. А то я комиссию по быту создал. Будем на собраниях пропесочивать, у вас теперь должен быть совсем другой быт. — Карманов тона не повысил, так как знал, что придется кланяться старухам — просить подсобления в работе. — Все, стало быть, уладится. В норму придет, — проговорил еще Карманов. В глубокой тишине он вышел в проулок и не сразу сел в газик, долго стоял, всматриваясь в темные дворы, оглядывая с высокого этого места даль. Он слушал невесть к чему раскричавшегося Марьиного петуха, может, предчувствующего свой конец. «Куда ж она его денет, старая дура? — подумал он машинально. — Куда ж тебя деть-то, шельмеца, окромя кастрюли? Да, а голос-то, однако, у тебя славный!» — и, к своему удивлению, помимо трезвого рассудка он вдруг ощутил, как сильными толчками забилось его сердце. «Все родное тут, наше… Мне и самому деревни жалко. Место какое высокое! Даль-то на сотню, считай, верст открыта. Не дураки были деды наши! Знали, где строить. Да что ж поделать — время! Время, старухи, время… Жалко, понятно, но к старой деревне возврата нет. — И, вспомнив ночное, Карманов вдруг почувствовал горячее волнение и прихлынувшие к глазам слезы. — А хорошо было! Далёко… а все-то помнится — будто вчера. А в ночном соловьи как заливались!»

— Есть в нас… в душе нашей какая-то нерьвенность… мягкость, — пробормотал он вслух, стараясь высмеять самого себя за слабость; однако душа его и сердце продолжали говорить высоким языком, и, чтоб не поддаться окончательно расслабляющей расчувствованности, он махнул рукой, нахмурился, быстро сел и приказал поскорее гнать газик в Титково, домой.

После ухода директора все почувствовали ощутимо и определенно, что деревне пришел конец и теперь уже никакая сила не остановит ее погибель. И старухи поскорее заспешили по дворам, чтобы остаток ночи побыть наедине с собой у родных очагов. Иван Иванович провожал Куропаткина. Когда они шагали к его двору, было черно и оттого очень глухо; о присутствии деревни говорил лишь нежилой дух кинутых дворов. На обратном же пути вышний ветер прогнал тучу, под полями встала желтая, как огромная золотая монета, луна, засияла алмазами Большая Медведица, и в четком небесном свете Иван Иванович увидел заколоченные хаты. Черная кошка, выскочившая из хаты Дудкиных, бежала впереди его. Скрипели и скрипели, жалуясь, оконные рамы и ставни…

«Ты не сатана, — подумал Иван Иванович о черной кошке, вспомнив о ней рассказ Феклы, — тебе, видать, тоже надо начинать новую жизнь».

XV

На рассвете прокрапал дождик, но скоро кончился, остатки туч очистили небо, открылась лазурь, и брызнул яркий, чистый, какой только и бывает в конце лета, солнечный свет. Но Колучово в нынешнее утро не поднялось к жизни нового дня. Ни над одной трубой не виднелось дыма. Несмотря на то что с вечера старухи собрали в узлы все свои пожитки и скарб, теперь же, как надо было покидать навечно хаты, оказалось, что многое еще следовало брать с собой. Все они, будто старые куры-наседки, с неистовой прыткостью, точно чумные, кидались искать то ту, то иную вещь, шарили и елозили на коленках по углам хат и сенец, отыскивая то, что давным-давно ими самими было забыто, и если бы не трогаться с места, то и не вспомнили бы. Оказалось, что все было жалко бросать! Такова крестьянская натура, таков человек, всю жизнь проживший в работе с землей и в близости к ней, и столь могущественна сила памяти этих маленьких людей! Взять хотя бы старое, рубленное еще дедом из липовой колоды корыто, о существовании которого Марья уже не помнила самое малое лет десять. Чего его было помнить? Корыто годилось в дело при жизни большого тишковского семейства, в родительском дворе, когда требовалось обстирывать не менее как двенадцать душ. А много ль надо воды на пару Марьиных исподниц и юбок? Вот и пылилось корыто в чулане. Иван Иванович увязывал в хате посуду, когда услышал в сенцах кряхтенье сестры. Он вышел туда. Марья билась с несчастным корытом, пытаясь выволочь его через чуланный порог, что ей все не удавалось.

— Брось, куда ты его повезешь?

— Как же его кидать?

— Оно тебе не в надобность. Чулана-то там нету.

Марья остановилась, поглядела на корыто, отрешенно махнула рукой:

— А, ляд с им. Во, дура старая, чуток не забыла! Лезь, Ваня, на потолок, сымай прялку.

Иван Иванович хотел было отговорить сестру, что прялка уже больше никогда не понадобится, но с ней связывалась память о матушке, и он достал ее с чердака.