Не одна она вслушивалась, затаив дыхание, — восемь изб ловили душераздирающий плач. «Неужели?..» — думали, цепенея, люди. Сжимались, стыли от ужаса видавшие виды сердца, их звало, молило о помощи одно маленькое, трепетное сердце — сильно, очень сильно хотело жить это сердце. Восемь изб слушали его крик…
Никто не решался выйти под автоматы врага. «Что же это такое, господи!» Матрена бросилась в сенцы, мороз обжег худые руки. Звонкий отчаянный крик ребенка, еще громче слышимый здесь, в сенцах, больно, как остро отточенное жало бритвы, полоснул по сердцу. Не помня себя, метнулась обратно, в избу, сдернула с гвоздя старенький полушубок, оделась, повязала голову теплым платком, взяла из печурки варежки… Мысль работала лихорадочно: «Пойду огородами, потом в проулок…» Неслышно приоткрыв дверь во двор, Матрена шагнула навстречу метельной стуже… Ледяной ветер швырнул в сторону. Матрена остановилась, протерла глаза — надо держаться левее, вон прясло огорода. Кровь оглушительно звонко стучала в ушах, во рту пересохло. Не помнит Матрена, как шла проулком, как ползла по глубокому снегу к площади. «Лишь бы с каланчи не заметили», — думала она. На пожарной каланче стоял часовой из комендатуры и зорко следил, не проходит ли кто по улице. Боясь партизан, фашисты под страхом смерти запретили жителям села в ночное время выходить из домов. «Подуй, родная, примети снегом, укрой!» — молила Матрена поземку. Ни собачьего лая, ни окрика — только надрывный плач ребенка, заглушаемый порывами ветра. Вот уже совсем близко. Матрена залегла в рытвину, жадно хватая пересохшими губами снег. Но разве им утолить жажду — во рту горько и сухо, сердце бьется часто, с перебоями, руки дрожат, будто бы ползла она несколько суток. «А может быть, он ранен?.. Как кричит, боже мой, как кричит, родненький!» Мысли Матрены были тревожны и сбивчивы. Передохнуть бы немного, с силами собраться, но нет, пора! Она протягивает вперед руку и снова ползет.
Вот и цель близка — темнеют приметенные снегом трупы… Теперь среди них она менее заметна. Припомнился сынок Васятка, муж Герасим, дочка Катя. Вечный покой дал им разбитый Смоленский большак…
Кое-как Матрена добралась до ребенка. Он уже охрип, выбился из сил. «Ах ты сердешный…» — прошептала она, разгребая снег и наклоняясь над ним. Ножки малыша оказались придавленными телом матери. Матрена взяла ребенка в правую руку и вновь поползла. Малыш притих. Он был еще крохотный — месяцев восьми.
— Мамки лишили, супостаты, — в сердцах шептала Матрена, — будь вы трижды прокляты!
Вот уже и страшная площадь позади. Матрена стала присматриваться, как бы ловчее свернуть в проулок, и вдруг неожиданно с каланчи раздался холодный, резкий возглас:
— Цурюк! Назад!
Матрена метнулась в сторону, прогремел выстрел, за ним другой, ожгло левую ногу. Матрена упала с ребенком в снег, поползла, оставляя за собой темный след крови… Порыв метели на минуту скрыл ее от преследователей, а потом опять защелкали выстрелы, зацвинькали пули… «Домой — ни в коем случае! — мелькнула мысль. — Надо пробиваться в поле, к оврагу, а потом в лес…»
Глухая ночь и метель скрыли ее следы. Эсэсовцы не осмелились выйти за околицу, она уползла, истекая кровью ради маленького существа, так страстно хотевшего жить… Наутро кто-то из партизан подобрал ее, полузамерзшую, в лесу. У малыша хватило еще сил плакать, а сама она, ослабевшая от потери крови, едва могла вымолвить посиневшими губами слово…
Помнит Матрена жарко натопленную землянку в партизанском лагере, заботливого седого врача. После переливания крови ей стало легче.
— Ребеночек-то как? — спросила она тихим, бессильным голосом.
— Здоров, ничего себе, горластый он у тебя, — улыбнулся врач. — Спит сейчас.
Матрена лежала и думала: «Вот ведь как случается, жизнь свою чуть не сгубила из-за малого. А почему из-за малого? — вдруг возразила она самой себе. — Может быть, и не мальчишка, откуда знать. Хорошо бы…» Разные думки шли в голову: брошенный дом припомнился. Сожгут теперь немцы. А сундук все-таки зарыт, осенью еще успела зарыть…
Под вечер принесли ребенка, распеленала — девочка! Глазастенькая, бойкая, ножонками так и сучит, ишь теплу-то как рада.
— А мы вашу дочку и помыли, и манной кашей накормили, — сказала санитарка.
Матрена неожиданно ощутила, как на сердце ее нахлынула большая теплая волна. «Дочку!.. Значит, они считают ее моей дочкой. Ну и хорошо!..»
Шли дни за днями. Матрена стала поправляться, сама кормила ребенка, укладывала спать.
пела она тихим голосом. Пока доктор держал ее на постельном режиме, сшила фланелевый треушок для Наташки (так она назвала девочку в память сестры Натальи, расстрелянной немцами). Проснется ночью и глаз не отведет, не насмотрится никак… Кто знает, может быть, вспоминала Катю, свою погибшую дочку. Сердцем чувствовала, как невыплаканная любовь к ней перекидывается жарким пламенем вот на эту чужую, случайно отбитую у смерти девочку…
— Гулюшки-гули, — радостно пела Матрена, готовая зацеловать синеглазую Наташку. — Несмышленыш ты мой, гулюшки-гули…
Много бед перенесла Матрена за свою бытность в партизанах: и в ледяном болоте тонула, когда уходили от карателей, и под бомбежками случалось лежать, не раз в горящем лесу задыхалась от едкого дыма, но выжила и Наташку спасла, неопалимой вышла из огня.
Когда Смоленщина была, наконец, освобождена, Матрена вернулась в родную деревню, а там ни кола, ни двора, ни притулья — все сожгли фашисты. Откопала Матрена сундук, взяла вещицы да и уехала вместе с Наташей на Оку, к сестре Аннушке. Приехала, а сестры уже нет в живых. Война есть война. Поселилась Матрена в ее доме, стала работать в колхозе, Наташу растить. Звала ее девочка мамкой, радовала Матренино сердце, и никто в большом приокском селе не знал, что девчонка-то у Матрены совсем чужая, да и сама Наташа не знала об этом и считала, что лучше ее мамки нет на свете…
Глава XII
Ну и август в этом году — жара и сухмень! Езда на машине под солнцем, да еще в кузове, совсем разморила Наташу. Вода в бутылке, что была взята из дому, стала теплой, не утоляла жажды. За машиной — столбы огненно-рыжей пыли.
Наконец через час показался город. Вот уже бегут навстречу широкие зеленые улицы, корпуса новых заводов… Наташа сошла с колхозного грузовика возле парка, вынула из кармана зеркальце, глянула в него и ужаснулась: лицо от пыли черное, на потной шее — грязные полоски. «Как же я покажусь в таком виде Борису, да еще во Дворце культуры? — подумала она. — Умыться бы где-нибудь». Наташа стала припоминать, кто из знакомых живет поближе, — ведь многие микулинцы сразу же после войны перебрались в областной центр. Как-то в позапрошлом году приезжала Наташа на смотр самодеятельности, помнится, заходила тогда с девчатами к Фроловым. У них можно привести себя в порядок и на какое-то время оставить вещи.
Город за два года неузнаваемо изменился — стал зеленей, чище, многолюдней, дома — выше и светлей, все больше четырех- да пятиэтажные. И главное — молодежи тьма-тьмущая. «Клара Гусева получила в Скво Вэлли золотую медаль. Чем же я хуже? — думала Наташа. — Не одним молоком можно прославиться. Разве нынче не нужны конькобежцы, балерины, поэты?» Наташа торопилась к центру города. Мелькали улицы, скверы, дома.
…Вот концертный зал. Сколько знаменитостей поднималось по этим ступеням! Мать рассказывала, когда была на совещании доярок, со сцены зала выступали самые что ни на есть известные солисты Большого театра. Значит, и Галина Уланова была здесь! Наташа при одном только воспоминании о балете «Лебединое озеро», который она видела у себя дома по телевизору, сразу как-то преобразилась. И Борис был тут! Наташа представила себе его ловкую, подвижную фигуру, мелькавшую в стремительном пируэте.
Как легко все ему дается! Надо же родиться таким счастливцем — вихрь, перышко!