— Хватит тебе дурака валять, все равно вижу, а ну, вылезай, а то водой оболью, — сказала Наташа.
Аленка со смехом выползла из-под куста сирени, отряхнулась и по старой привычке полезла в избу через окно.
— Молодец, что пришла, — оживилась обрадованная Наташа, — а то я эти дни прямо с ума схожу, Феня и мать в летнем лагере, спасибо хоть сегодня Феняшка приехала с лугов. А ты-то когда вернулась?
— В пятницу.
— На чем?
— Известно — на паре.
— На какой паре?
— Двойку по истории схватила. Больше и сдавать не стала, уехала. Думала, в Архивный легче сдать, а все равно…
— Что же ты теперь будешь делать?
— А вот что! — Аленка выхватила из-за спины газету. Серые, веселые глаза ее блеснули ясными искорками. — Видали?
Девчата уткнулись в «Приокскую правду». Наташа сразу узнала Феню и дрожащими от волнения губами прочитала под портретом:
«Телятница Феня Чернецова добилась хороших привесов по откорму молодняка…»
— Ух ты! Фенька, да глянь, какая красавица-то, честное слово, лучше, чем всамделишная! — выпалила удивленная Наташа. Она слегка отдалила от себя газетный лист, чтобы получше рассмотреть Фенин портрет, и вдруг расплылась в такой неподдельно доброй улыбке, что Феня, глядя на нее, покраснела, не зная, куда себя деть. «Неужто в самом деле про меня?.. Разыгрывает, наверное, Аленка». Посмотрела газету — правда, ее портрет! Ей стало неудобно перед подругами, хоть сквозь землю провались.
«Что же особенного сделала я? Что? Ну, ухаживала за телятами, кормила, чистила их, поила, работала, как и все, старалась, конечно. Телята неплохие — гладкие и выросли за лето, вот и все. — Но тут же не могла не признаться самой себе: — А все-таки люди говорят, что никогда еще в колхозе не было таких телят, как эти: рослые, веселые, справные!..»
Феня отвернулась к окну, и по ее щеке светлой горошиной скатилась, оставляя влажный след, непрошеная слеза.
— Фенька, да ты что? — удивилась Наташа. — Я бы на твоем месте до потолка подпрыгивала, а ты…
— От радости, разве не видишь, — вмешалась Аленка.
Что ж, пожалуй, подруга права — бывают и такие слезы, плачут люди и от радости. А Феня сама толком не знала, отчего она плачет. Возможно, вспомнила минуту, когда отец выгонял из дому, — стояла она возле печки и все никак не могла накинуть на голову непослушными руками худой, изношенный платок… Разное вспоминалось.
Наташа обняла Феню и расцеловала в мокрые щеки.
— Глупая ты, глупая! Ох, и глупа же, честное слово!
Губы Фени дрогнули и сложились в улыбку.
А Аленка, поглядывая на портрет, сияла, будто отметили в газете не Феню, а ее.
Наташа, взглянув на Аленку, спросила:
— Слушай, Алена, а при чем же ты тут?
— Неужели не понимаешь? Пошли сейчас же к председателю, пусть и нас посылает на ферму! Другие славу наживают, а мы что, рыжие, что ли? — Аленка рванулась к двери.
— Подожди, — остановила ее Наташа, — дай подумать, дело-то серьезное…
Со стола повеяло жаром. Наташа ахнула и тут же выключила забытый утюг, а Феня стояла и все думала, как ей теперь показаться на людях. Вроде неловко как-то!
Глава XIV
Из райкома комсомола вышли молча.
Утром, когда прочли в газете о своей подруге и увидели ее портрет, сразу охмелели от Фениной славы. «А почему бы не пойти на ферму и мне?.. — подумала Наташа и тут же попыталась представить себя рядом с Феней. — А что, в самом деле, если бы в газете появился мой портрет? Вот бы…»
Наташа решила пойти с Аленкой к председателю:
— Нил Данилыч, пошлите нас на ферму!..
Председатель коснулся ладонями плеч девушек, улыбнулся:
— Молодцы, дочки, матерей смените. А Фенька-то наша какова! Читали? Первая ласточка! Ваня Пантюхин и фотографа для нее из области вызвал, вот как!
Наташа вскинула голову, желая этим сказать, что, мол, и мы не лыком шиты, смотрите какие!
Нил Данилыч пожал руки девушкам, посоветовал сходить в райком комсомола за путевками.
Откладывать не стали, пошли тут же. На душе и радостно и как-то тревожно. За путевками…
Прошло часа полтора, и вот они уже идут обратно. Туда шагалось легко, а оттуда почему-то ноги не слушались.
Наташа тронула в кармане хрустящую бумажку, подумала: «Опять, кажется, сгоряча натворила чего-то я…» Получалось как-то так, словно до сих пор на жизнь смотрела она в перевернутый бинокль: близкие, порой невзрачные, на ее взгляд, предметы казались издали загадочно интересными, манили к себе, и она была полна нетерпения поскорей достичь их, прикоснуться к ним. Потом вдруг кто-то, заметив ее неумение обращаться с биноклем, подошел, взял да и поставил бинокль в правильное положение. Волшебные окуляры приблизили и увеличили все то, что ранее казалось отдаленным. Теперь Наташа смотрела на предметы в упор. Были они без прикрас, такими, какие есть на самом деле, в жизни, и они почему-то не влекли больше, не манили…
Иногда стремления человека и первые шаги его, направленные на осуществление этих стремлений, остаются бесследными, иногда о них долго напоминают несмываемые следы. Путевка райкома лежала у Наташи в кармане. Она должна вручить ее секретарю комсомольской организации Ване Пантюхину и приступить к делу.
Приступить к делу… Наташа мысленно перенеслась на ферму. Пока там нет ни электродойки, ни подвесных дорог — все делается вручную. Хорошо хоть свет и водопровод есть — и на том спасибо Нилу Данилычу, а раньше, до него, носили пойло ведрами. Почему-то представилась вдруг мать, всегда усталая, с утра до глубокой ночи работающая в коровнике. Придет домой, наспех перекусит и поскорее ложится вздремнуть, чтобы с рассветом снова подняться и идти на ферму.
Как-то понесла Наташа обед, остановилась в дверях коровника, смотрит — мать стоит к ней спиной, выкидывает подстилку из стойла. Хлюпают в навозной жиже огромные кирзовые сапоги. А навоз слежался плотно, и никак не поднять вилами тяжелый пласт. Мать согнулась в три погибели…
— Мамочка!
Будто не мать поднимала этот тяжелый пласт, а она сама, Наташа. Мать оглянулась, волосы ее выбились из-под платка, она смахнула тыльной стороной ладони пот с лица, сунула здоровенные вилы-тройчатки в навоз, тяжело вздохнула:
— Ну и уходилась я, Наташка, спасу нет…
Было это года четыре назад. Огромный, приросший к земле пласт и согнувшаяся над ним мать до сих пор в памяти у Наташи.
— Да разве мне одной поднять его, пласт-то? — жаловалась мать. — Вот Аленкину сестру стали правленцы сватать на ферму, а она ни в какую.
«Приданое богатое дадим, — гудел басом прежний председатель, — соглашайся, Дуся». — «Нет, дядя Кузьма, и не говорите. Слушать не хочу». — «Полторы тонны сена — раз, — стал загибать пальцы на левой руке председатель, — часы — два, ярку самую лучшую из стада — три».
Кое-как умаслили: пошла Дуся, поработала двадцать дней — сбежала. «Приданое», конечно, не вернула.
Вот какая неразбериха была в те дни на ферме, и в этой неразберихе недурно жилось рвачам. Теперь все по-другому: для настоящих тружеников предусмотрена и дополнительная оплата, и жилье в первую очередь строится, почет и уважение им, а все же, как ни говори, тяжело. «Вон Фенька встает с зарей, а меня и колом не подымешь в это время. Хорошо бы в лаборантки устроиться, жирность молока проверять — на работу к девяти, сливки под рукой…»
Так думалось Наташе. Она шла впереди Аленки, изредка прислушиваясь к шуму придорожных ракит, словно искала у них нужного ответа на свои мысли.
— Дурехи мы: никто нас не посылал коровам хвосты чистить, сами вызвались, — заявила вдруг Наташа. — Подумаешь, захотелось покрасоваться в газете. А знаешь, как это достается? Теперь уж не погуляешь, да и люди засмеют: для чего сохли за партой десять лет?..
— А Феня? — отозвалась Аленка.
— Что Феня, ей ведь деваться некуда было, отец выгнал, вот и пошла на ферму. Ох, и дура я, надо было в городе устроиться. Не понравилось — у станка стоять не по моему характеру, и на сцене показалось трудно, а теперь что? А все ты, ты! И за каким чертом принеслась ко мне? — Наташа совсем забыла, что утром сама мечтала о том же, о чем и ее подруга.