Изменить стиль страницы

«Спрыгнуть? — мелькнула мысль. — Коню легче будет». Но было уже поздно… Наташа еще крепче вцепилась руками в гриву, зашептала:

— Ну-ну, Воронок, ну…

Воронок, едва успев перескочить передними ногами на каменный выступ, с трудом выбрался из оползня.

— Молодец, Воронок, умница, — шептала, успокаивая коня, Наташа, и Воронок, будто понимая ее, старался идти осторожней. До воды оставалось каких-нибудь два-три метра. Конь вспотел, обмяк от напряжения и уже не мог больше сдерживать себя — съехал в воду, точно на лыжах, по крутому спуску, в потоке гальки и струящегося песка. Зеленовато-светлая волна хлестнула его по ногам и в подбрюшье. Брызги долетели до Наташиных коленок, и она вздрогнула. Войдя в воду, конь с жадностью начал пить. Наташа спешилась. Воронок пил долго, с наслаждением, потом на минутку оторвался от воды, дохнул на Наташу пережеванным сеном и речными запахами, играя, потянулся к плечу девушки, осторожно прихватил губами рукав…

— Не озоруй! — беззлобно сказала Наташа, касаясь ладонью гривы коня. Она часто баловала Воронка то сахаром, то хлебом, ласкала и журила его, и конь весело ржал, когда Наташа приближалась к нему.

Как только Воронок напился, она взяла его под уздцы и повела за собой на стремнину. Они поплыли рядом. Воронок плыл неровно, толчками: то покажется из воды черная лоснящаяся грудь, то видны одни лишь ноздри. Наташа старалась все время не выпускать из рук повода и не отставать от Воронка.

Если бы в этот момент кто-нибудь посмотрел с противоположного, припойменного берега на стремя реки, то опытным глазом сразу бы, вероятно, заметил две точки — темную и светлую: из воды виднелись морда коня и копна рыжих Наташиных волос. Некоторое время они держались рядом, а потом Наташа начала чуть-чуть отставать, но, миновав быстрину, снова поравнялась с Воронком. Обе точки, наконец, стали заметно расти. Воронок, нащупав передними ногами дно, заржал. Наташа плыла рядом, вцепившись в гриву коня рукой. Минута, другая, и вот они уже бредут по мелководью к берегу, мокрые, усталые. Наташа, слегка дрожа, взбирается на Воронка и мчится по речной косе навстречу солнцу.

А на крутом правом берегу, откуда только что спустилась Наташа, появляется тщедушная фигура конюха дяди Матвея, и на всю Оку звенит его тонкий, комариный голос:

— Наташка, дьявол, опять угнала Воронка! Вот я тебя выпорю хворостиной — будешь знать.

— Я сейчас, дядя Матвей, я сейчас, — оправдывается Наташа. — Надо же Воронку поразмяться, совсем застоялся. — И, не поворачивая коня, мчится дальше в луга. А сзади все доносится голос конюха:

— Вот обтреплю ухи — небо с овчинку покажется. Безотцовщина!

Старик еще бубнит что-то, сыплет угрозы, а Наташи и след простыл.

Над широкой поймой реки поднялось жаркое солнце, разомлели травы. Впереди, под кустом лозы, Наташа увидела пастуха — Федя спал как убитый, вольно раскинувшись на густой примятой траве.

«Ишь шалопутный, нашел себе курорт!» — подумала Наташа и осадила Воронка. Федя не шелохнулся. Кажется, его не проймет не только стук копыт, но и пушечный выстрел. Легонько склонившись с коня, Наташа изловчилась и наотмашь огрела по голым Фединым ногам хворостиной. Тот открыл осоловелые, заспанные глаза и хрипло спросил:

— Чего ты, сумасшедшая, тут носишься?

Наташа, вздыбив приплясывающего Воронка, завертелась вокруг Феди.

— А-а, Феденька, ясный месяц, как ваше самочувствие? Какой сон видели? Как спали? Как почивали?

Федя нахмурился, сплюнул сквозь зубы и, тупо глядя на Наташу, снова спросил:

— Чего носишься, сатана?

— А ты чего дрыхнешь? Телята разбежались.

— Никуда не денутся. Феняшка их сейчас чистит, а мне дала поспать, всю ночь пас. А вот скажи на милость, с какой радости ты жеребца гоняешь?

— А вот с такой: письмо получила, еду работать в театр. Понимаешь?

Федя, заметив шалое сияние Наташиных глаз, спросил:

— В театр? Кем же это? Не уборщицей ли?

— Ох, и глуп же ты, Федька! Артисткой приглашают.

— На сцену?

— Конечно, на сцену, в ансамбль!

— Врешь!

— А чего врать-то. «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой!..»

Парень вдруг приподнялся и, щуря заспанные глаза, раскатился таким заразительно-громким смехом, что Наташа растерялась.

— Ты что, с ума спятил или кондрашка тебя хватил?

Он ничего не ответил и захохотал еще пуще.

— Уморила! — проговорил наконец пастух бессильным от смеха голосом, дурашливо катаясь по траве. — Артистка!

— Ну и ладно, губошлеп, посмотрим еще!

Наташа хлестнула прутом по Воронку и чуть не растоптала Федю.

— Осади коня, носом за облака зацепишь, приземлись, артистка! — бросил ей вслед парень. Но девушка больше не удостоила его и словом. Конь рывком пошел в намет, и через несколько минут Наташа оказалась у реки.

Глядя на угрюмые лобастые кручи правобережья, она вдруг ни с того ни с сего подумала: «А что, в самом деле, примут ли сразу на сцену?.. Как пойдет моя жизнь? — Наташа вновь посмотрела на обрывистый спуск и задумалась. — Верно говорят, у каждого человека встречается в жизни своя узкая тропинка, и надо суметь пройти по ней…»

Глава XI

Всю ночь напролет Матрене снились дурные сны. Чудилось, будто Наташа тонет на быстрине под речной кручей — вынырнет из темной бурлящей коловерти и опять скроется… Повздыхала Матрена и кое-как уснула, а тут вдруг коровы под окном замычали, стосковались, видно, по ней, пришли с фермы. Субботка ревет — ее голос Матрена отличит от сотни других голосов: призывный, с надрывом, за сердце хватает. Матрена встала и, пошатываясь спросонья, неверной походкой подошла к окну, откинула занавеску — никаких коров под окном не видно. «Что же это за наваждение такое, мерещиться, что ли, начинает мне, старой?..».

На востоке, чуть повыше темного гребня леса, обозначилась палевая полоска рассвета. И правду говорят — в летнюю ночь заря заре руку подает. Как быстро, совсем незаметно растаяла темнота! Глянула Матрена в простенок — зеркало, а под зеркалом Наташина шляпка. И защемило сердце. Сама не знала Матрена почему, но с тех пор, как Наташа уехала в город, нет ей покоя. Вот и сон дурной приснился.

Семнадцать лет держала при себе Матрена девушку, души не чаяла в Наташке, наглядеться не могла — вырастет, пригреет старость. Говорунья да веселая такая. Жаворонок, одно слово — жаворонок неугомонный. А как уехала — сразу дом опустел. Притаилась тишина на пороге, как побитый пес. Места не найти. И Феняшка в лугах, не с кем словом перемолвиться. Ходила на работу Матрена, уставала, чистя коров, выматывалась, а все равно не могла забыться — будто отняли у нее что-то. Положила руку на спинку девичьей кровати, вздохнула, полегчало будто. Немного погодя включила радио, присела — музыка спокойная, мирная.

…Давно это было. Шел страшный 1941 год. Матрена в то время жила на Смоленщине. Были дети, муж был — все взяла война. Тяжело об этом вспоминать, сердце почернело от горя. Однажды зимой, в сумерках, гнали фашисты через их деревню партизанские семьи. На площади у сельсовета расстреляли. Было запрещено подходить к убитым, кто ослушается — казнь.

«Господи, да ведь там у одной женщины маленький был на руках!» — с ужасом подумала тогда Матрена.

Избенка ее стояла против сельсовета, и Матрена, глотая жгучие солоноватые слезы, глядела через притрушенное снегом окно, как метель заносила трупы.

Восемь изб смотрели подслеповатыми грустными окнами на площадь, смотрели и вслушивались. Восемь изб, удивленных, притихших… Бежали будто бы эти избы из метельной промерзшей дали полей, остановились на площади, столпились вокруг страшного места, остолбенели, пораженные людской жестокостью…

Тихо в деревне, сумрачно. Вдруг до слуха Матрены донесся крик филина. Каждую ночь филин садился на высокую темную ель и начинал по-младенчески, навзрыд плакать. Но что это такое? Матрене показалось, будто вовсе и не филин кричит, а закатывается ребенок. Напряглась вся, обратилась в слух. Может быть, метель?