Изменить стиль страницы

{Письмо Шатобриана министру юстиции Барту, где он объявляет себя соратником арестованного Беррье, вместе с которым он заклинал герцогиню Беррийскую покинуть Францию, дабы не разжигать гражданскую войну; обиженная герцогиня присылает Шатобриану записку, где намекает, что более не нуждается в его советах. Чета Шатобрианов хочет снова уехать из Франции, но мешает безденежье. Карл X извещает Шатобриана, что хочет, как прежде, выплачивать ему пенсию пэра. Шатобриан отказывается от постоянной пенсии, чтобы не быть в тягость изгнанному королю, но принимает временное вспомоществование и собирается в путь}

11.

Дневник путешествия из Парижа в Лугано

Базель, 12 августа 1832 года

Многие люди умирают, так и не повидав ничего, кроме своей родной колокольни; я же, напротив, никак не могу узреть ту колокольню, возле которой меня настигнет смерть. В поисках убежища, где я мог бы завершить мои «Записки», я вновь трогаюсь в путь, таща с собою несметное множество бумаг: дипломатическую переписку, дневниковые заметки, письма министров и королей; роман приторочил к седлу историю.

{Описание «Пляски смерти» Гольбейна в Базеле; дорога из Базеля в Люцерн; Люцерн, Альпы, озеро Ури}

Альтдорф. Десять часов вечера

Снова начинается гроза, молнии вьются среди скал, эхо разносит и умножает раскаты грома; Шешенель и Реусс * рсвом встречают армориканского барда. Как давно не был я свободен и одинок; комната моя пуста: две постели для одного-единственного бодрствующего путника, забывшего и любовь и грезы. Для меня эти горы, эта буря, эта ночь утраченные сокровища. Какие силы, однако, чую я в своей душе! Никогда еще, даже когда кровь быстрее струилась в моих жилах, не был я способен говорить языком страстей с такой мощью, с какой мог бы заговорить в этот миг. Мне чудится, будто из-за Сен-Готарда показалась моя сильфида, являвшаяся мне в Ком-бургских лесах. Неужели ты вернулась, прелестная спутница моей юности? неужели ты сжалилась надо мной? Взгляни: я изменился только внешне; я все тот же мечтатель, снедаемый беспричинным и беспочвенным жаром. Жизнь моя клонится к закату, а когда в порыве восторга и исступления я создал тебя, она только начиналась. В этот час я призывал тебя с вершины моей башни. Я и сейчас могу отворить окно, чтобы впустить тебя. Если тебе мало тех чар, которыми я щедро наделил тебя, я сотворю тебя стократ более обольстительной; палитра моя не стала бедней; я повидал многих красавиц и лучше овладел кистью. Сядь ко мне на колени; не бойся моих седых волос; погладь их своей рукою — рукою феи или тени; верни им прежний цвет своими поцелуями. Эта голова, которой редеющие волосы не придали благоразумия, так же безрассудна, как в те времена, когда я дал тебе жизнь, старшая дочь моих иллюзий, сладостный плод моей потаенной связи с первым в моей жизни уединением! Приди ко мне; мы снова, как прежде, воспарим к небесам. Вместе с молниями будем мы бороздить, озарять, воспламенять бездны, где я окажусь завтра. Приди! унеси меня с собою, как прежде, но не возвращай назад!

В дверь стучат: это не ты! Это проводник! Лошади поданы, надо ехать. От грезы остаются только дождь, ветер и я, вечная грёза, бесконечная гроза.

{Шатобриан пересекает перевал Сен-Готард, чтобы побывать в Лугано, и возвращается в Люцерн, где должен встретиться с женой}

16.

Горы (…)

Люцерн, 20, 21 и 22 августа 1832 года

Я не стал ночевать в Лугано и сразу тронулся в обратный путь; я снова пересек Сен-Готард, снова увидел те места, где побывал недавно, и не нашел ошибок в моих набросках. В Альтдорфе за сутки все переменилось: гроза прошла, видение более не посещало мою уединенную келью. Ночь я провел во Флюэленском трактире; мне довелось дважды проделать путь между двумя озерами, принадлежащими двум народам *, которые связаны политическими узами, но разнствуют во всех прочих отношениях. Я переплыл Люцернское озеро: оно утратило в моих глазах часть своей притягательности; оно несравнимо с Луганским озером, как несравнимы римские руины с руинами афинскими, сицилийские луга с садами Армиды *.

Вдобавок, сколько я ни тщусь разделить восторги певцов гор, все мои старания пропадают втуне.

Если говорить о физической стороне дела, девственный целебный воздух должен был бы вдыхать в меня живительную бодрость, разрежать мою кровь, проветривать усталый мозг, пробуждать ненасытный голод и навевать дрему без сновидений, но ничего подобного не происходит. Дышится мне ничуть не легче, кровь бежит по моим жилам ничуть не быстрее, голова под альпийским небом так же тяжела, как в Париже. Аппетит мой разыгрывается в Монтанвере не сильнее, чем на Елисейских полях, сплю я на улице Сен-Доминик не хуже, чем на перевале Сен-Готард, а если на очаровательной Монружской равнине * мне являются сновидения, то лишь оттого, что таково свойство сна.

Если же перейти к стороне нравственной, сколько бы я ни лазил по скалам, дух мой не становится возвышеннее, а душа чище; земные заботы и бремя человеческой скверны не оставляют меня. Возбужденные мои чувства не проникаются спокойствием, которым дышит подлунное царство сурков. Жалкое создание, я ни на секунду не перестаю прозревать сквозь туман, стелющийся у меня под ногами, цветущий лик мира. Забравшись на тысячу туазов выше, я продолжаю видеть небо таким же, как и прежде; Господь для меня одинаково велик, откуда бы я ни смотрел: с горы или из долины. Если для того, чтобы сделаться силачом, святым, гением, достаточно подняться выше облаков, отчего бесчисленные доходяги, безбожники и глупцы не дают себе труда вскарабкаться на Симплон? Должно быть, они крепко держатся за свои несовершенства.

Всякий пейзаж — это прежде всего свет; без света пейзажа нет. В лучах восходящего или заходящего солнца песчаная отмель в Карфагене, прибрежные вересковые заросли в Сорренто, поросшая сухим тростником лужайка в римской кампанье потрясают куда сильнее, чем вся горная цепь Альп, увиденная с французской стороны. Норы, именуемые долинами, где ровно ничего не видно даже в полдень; высокие ширмы с подпорками, именуемые горами; грязные потоки, ревущие в один голос с теми коровами, что пасутся на их берегах, сизые лица, вздутые шеи и опухшие животы, базедова болезнь и водянка — к черту все это!

Если наши горы и оправдывают когда-нибудь восторги своих поклонников, то лишь тогда, когда они утопают в ночной тьме, довершая ее хаос: их углы, выступы, пики, их величественные силуэты, их громадные тени производят в лунную ночь гораздо большее впечатление. Светила чертят, гравируют на небе пирамиды, конусы, обелиски, алебастровые постройки, то набрасывая на них легкий газовый покров и смягчая контуры размытыми голубоватыми мазками, то отделяя один силуэт от другого четкими, резкими линиями. Каждая долина, каждая лощина с ее озерами, скалами, лесами обращается в храм тишины и уединения. Зимой горы переносят нас на полюс, осенью, когда небо затянуто тучами, они сумрачно нависают над нами, напоминал серые, черные, коричневые литографии: им к лицу гроза, а равно и клубы пара — то ли туман, то ли облака, проплывающие у их подножий или цепляющиеся за их склоны.

Но разве не располагают горы к размышлениям, к независимости, к стихотворству? Разве прекрасные и безлюдные морские просторы не дарят душе новых наслаждений и не обретают с ее помощью нового величия? Разве величественные картины природы не открывают сердце страстям, а страсти не помогают лучше понять величественные картины природы? Разве любовь к единственному избраннику не возрастает благодаря смутной любви ко всем зримым и умопостигаемым красотам, которые окружают человека, подобно тому как тяготеют друг к другу и сливаются воедино сходные убеждения? Разве ощущение бесконечности, проникающее в конечное чувство при виде грандиозного пейзажа, не усиливает это чувство, не распространяет его до тех пределов, где начинается жизнь вечная?