В XII столетии там, где нынче стоят города Фужер, Ренн, Бешрель, Динан, Сен-Мало и Доль, рос Брешелианский лес *. Там франки сражались с жителями Доммонеи *. Вас рассказывает, что там жил дикий человек, бил Берантонский источник и хранилась золотая чаша. Исторический документ XV столетия «Нравы и обычаи Бресильенского леса» подтверждает свидетельство, содержащееся в «Романе о Ру» *: лес этот, гласят «Нравы и обычаи», обширен и просторен, «есть там четыре замка, великое множество живописных прудов, превосходные охотничьи угодья, где не водятся ни ядовитые гады, ни мошкара, две сотни высоких деревьев и столько же источников, среди коих источник Белантон, близ которого совершил свои первые подвиги рыцарь Понтюс».
Край этот и поныне сохранил свой первозданный облик: изрезанный лесистыми рвами, он издали кажется густой дубравой и напоминает Англию: прежде здесь жили феи, а я, как вы увидите, повстречал здесь свою сильфиду. По узким лощинам текут маленькие речушки. На их диких берегах растут деревца, пускающие остроконечные молодые побеги. Вдоль моря стоят маяки, наблюдательные вышки, дольмены, романские постройки, развалины средневековых замков, колокольни эпохи Возрождения: у подножия всех этих построек плещут морские волны. Плиний говорит о Бретани: полуостров, глядящий в океан.
Между морем и сушей расстилаются пелагические * равнины, зыбкая граница двух стихий: полевой жаворонок летает здесь рядом с жаворонком морским; плуг бороздит землю, а в двух шагах от него лодка бороздит воду. Мореход заимствует слова у пастуха, пастух изъясняется языком морехода: матрос говорит о барашках волн, пастырь — о волнах овечьей шерсти. Разноцветные песчаные отмели, усеянные ракушками, фукусы *, бахрома серебристой пены тянутся вдоль золотистой или зеленой кромки пшеничных полей. Не помню, на каком из островов Средиземного моря я видел барельеф с изображением нереид, украшающих гирляндами подол платья Цереры.
Но самое дивное в Бретани — это луна, восходящая над землей, а на рассвете погружающаяся в море.
Волею Бога луна — владычица бездны; как и солнце, она порой прячется за облаками, источает пары, струит лучи и наделяет предметы тенью, но, в отличие от солнца, она покидает землю не одна; ее сопровождает свита звезд. В моих родных краях, уходя с небосклона, она все глубже погружается в молчание, сообщая его морю; вскоре она наполовину скрывается за горизонтом, забывается сном, клонит голову и исчезает в мягкой перине волн. Светила из королевской свиты, прежде чем уйти в воду вслед за своей повелительницей, приостанавливаются, медля на гребне волн. Луна заходит только после того, как морской ветерок развеет отражение созвездий в зеркальной глади, — так задувают факелы после торжественной церемонии.
{Первый приезд Шатобриана в Комбург}
Книга вторая[37]
1.
Дольский коллеж. — Математика и языки. — Особенность моей памяти
В Доле я не был чужаком; мой отец как потомок и представитель рода Гийома де Шатобриана, г‑на де Бофора, пожертвовавшего в 1529 году собору первую скамью для духовенства, был тамошним каноником. Епископом Дольским был г‑н де Эрсе, друг нашей семьи, которого, несмотря на весьма умеренные политические взгляды, расстреляли вместе с его братом, аббатом де Эрсе, на киберонском Поле мучеников *; оба стояли на коленях, держа в руках распятие. По прибытии в коллеж я был препоручен заботам г‑на аббата Лепренса, преподавателя риторики и великого знатока геометрии: это был человек образованный, с приятным лицом, любящий изящные искусства, недурно рисующий портреты. Он взялся обучить меня математике по учебнику Безу; аббат Эго, наставник третьего класса, стал учить меня латыни; математикой я занимался у себя в комнате, латынью — в общей зале.
Такой сыч, как я, не сразу привык к клетке, именуемой коллежем, и не вдруг научился соразмерять свой полет со звоном колокольчика. Не в пример детям из состоятельных семейств, я не скоро нашел себе друзей, ибо кому охота связываться с бедняком, у которого нет даже карманных денег; не искал я и покровителей, ибо ненавижу угодничество. В играх я не стремился верховодить, но не хотел, чтобы мною помыкали: я не годился ни в тираны, ни в рабы; таков я и поныне.
Однако случилось так, что я довольно быстро снискал уважение товарищей; пользовался я влиянием и позже, в полку: хотя я был всего лишь младшим лейтенантом, старые офицеры вечерами приходили ко мне, им больше нравилось собираться у меня, чем в кафе. Не знаю, в чем тут дело, быть может, в том, что я легко понимаю мысли и перенимаю нравы других людей. Бегать и прыгать я любил не меньше, чем читать и писать. Мне по сей день доставляет одинаковое удовольствие болтать о вещах самых обыденных и рассуждать о материях самых возвышенных. Я не слишком ценю ум, он мне почти неприятен, хотя меня не назовешь глупцом. Меня не отвращает ни один порок, кроме глумления и самодовольства, которые мне трудно не презирать; мне всегда кажется, что другие в чем-то выше меня, и если я по случайности чувствую свое превосходство, то неизменно испытываю неловкость.
Достоинства, которые не сумело пробудить мое начальное образование, расцвели в коллеже. Я отличался усидчивостью и необычайной памятью. Я быстро сделал успехи в математике, где выказал ясность мышления, удивлявшую аббата Лепренса. В то же время я проявлял явную склонность к языкам. Начатки латыни — предмет мучений всех школьников — давались мне без малейшего труда; я ждал уроков с нетерпением, они позволяли мне отдохнуть от цифр и геометрических фигур. Меньше чем через год я оказался на пятом месте среди учеников коллежа. Странное дело: моя латинская фраза так естественно превращалась в пентаметр, что аббат Эго прозвал меня Элегиком — прозвище, едва не закрепившееся за мной среди товарищей.
Что касается моей памяти, то вот два штриха. Я выучил наизусть таблицы логарифмов: видя число в геометрической прогрессии, я вспоминал показатель его степени, и наоборот.
После вечерней молитвы в часовне директор коллежа читал нам из Библии. Потом он вызывал кого-либо из учеников, чтобы тот пересказал прочитанное. Наигравшись вдоволь, мы являлись в часовню усталые, полусонные; каждый старался забиться в самый темный угол, чтобы его не заметили и, следовательно, не спросили. Самым надежным убежищем считалась исповедальня, и мы боролись за место в ней. Однажды вечером мне повезло, я забрался в этот укромный уголок и полагал себя в полной безопасности; к несчастью, директор заметил мою хитрость и решил проучить всех нас разом. Он долго, медленно читал вторую часть проповеди; все задремали. Сам не пойму, по какой случайности я не заснул в своей исповедальне. Директор, видевший только носки моих башмаков, думал, что я, как и все остальные, клюю носом, и неожиданно обратился ко мне, приказав повторить все, что он читал.
Вторая часть проповеди содержала перечисление деяний, оскорбительных для Господа. Я не только пересказал суть проповеди, но повторил все разделы в том же порядке, в каком Они были названы, почти слово в слово воспроизведя несколько страниц мистической прозы, непостижимой для ребенка. По часовне пронесся восторженный гул: директор подозвал меня, потрепал по щеке и в награду разрешил завтра поспать подольше. Из скромности я тут же убежал от восхищенных товарищей и вдоволь насладился пожалованной мне милостью.
Эта память на слова сохранилась у меня не вполне, уступив место другому, более редкому виду памяти, о котором мне, быть может, еще представится случай рассказать.
Одно досадно: хорошая память часто является свойством людей глупых; памяггливы, как правило, неповоротливые умы, которые, перегрузив себя заученной премудростью, делаются еще тяжелее на подъем. И тем не менее, что были бы мы без памяти? Мы забывали бы наших друзей, наших возлюбленных, наши радости, наши деяния; гений не мог бы собрать воедино свои идеи; самое любящее сердце утратило бы нежность, утратив воспоминания; наше существование свелось бы к череде мгновений, уплывающих от нас без возврата; мы лишились бы прошлого. Горе нам! наша жизнь столь бесцельна, что является всего лишь отголоском нашей памяти.
[37]
Просмотрено в июне 1846 года.