Изменить стиль страницы

А песни я так и не услышал…

Зато сегодня слышал твой смех. Может быть, и беспричинный, и слишком уж молодой, — кто скажет?.. Ты, каприйский лодочник, не думаешь об этом, рассыпая звонкий смех над водной гладью, так же, как не думает о том, чему он радуется, жаворонок над полями моей стороны.

Слушай, амико!

Когда наш теплоходик причалил к шумному пирсу в твоем живописном городке Марина Гранде, ты как будто не случайно выбрал нас, четырех друзей, в растревоженном туристском муравейнике. Сияя белозубой улыбкой, ты закричал и замахал руками: «Сюда, синьоры, сюда!» Мы поздоровались, и ты чуть не бегом повел нас к своему катеру.

За высокой серо-зеленой стеной Капри спускалось солнце. Скалистый, освещенный сзади берег уходил прямо ввысь больше чем на двести метров. И катер твой, вздымая над тихой водой гордую грудь, помчал нас, как белая птица, вдоль этой тенистой стены в ту сторону, где ждала нас еще одна тайна́, еще одно чудо… А ты смеялся, синеокий красавец, показывая на другие катера, оставшиеся далеко позади!..

И мне хотелось вместе с тобой смеяться. Только — по другой причине… Человек всемогущ! А вот мы не умеем по-настоящему понять друг друга, не можем даже словечком выразить, чем полна душа! Есть у нас два языка, глубокие, безгранично прекрасные, а мы — на нашем современном катере, — как первобытные люди, только смеемся, жестикулируем, подмигиваем друг другу!..

А ведь я тебя, кажется, знаю давно. Я не сегодня встретился с тобой впервые. До меня доносился твой голос и смех с книжных страниц, с экрана… Знал я тебя еще в те времена, когда сверстником тесно сдружился с маленькими героями Амичиса, когда в отроческих мечтах шагал по этой земле в отрядах Спартака и Гарибальди…

— Гротта Адзурра![17] — кричишь ты, указывая рукой в ту сторону, где у высокой стены берега, в заливе, толпятся лодки.

Когда стихает мотор твоего непобедимого летуна и белая грудь его опускается на воду, мы окунаемся в густой ярмарочный шум. Лодочники атакуют нас, они, как гвозди к магниту, со всех сторон тянутся носами белых лодочек к первому и, видно, желанному тут посланцу нашей «Глории». Меня и моего друга берет к себе в лодку бойкий, поджарый, пожилой синьор в кепке, удивительно похожий на дядьку Федора, старшего пастуха в моем колхозе.

Катера с туристами прибывают один за другим. Шум растет. Орудуя веслами, как удлиненными руками, синьор пробирается среди лодочной толчеи к черной, как огромное устье печи, дыре в скалистом берегу, над самой водой. Затем, сложив весла, он хватается за толстый, натянутый над нашими головами, ржавый трос, который уползает в эту дыру. Повинуясь крику старика, а скорее всего инстинктивно, мы наклоняемся. В этом месте вода словно заражается всеобщей горячкой: везде вокруг тихая, в низкий туннель она мчится, пенясь и шумя. Ворвавшись с белого света в подземелье, лодка наша замирает на успокоившейся воде. Мы разгибаем спины… Нет, здесь хочется не просто разогнуться, а поднять руки, в восторге вскинуть их над головой. Какая красота!.. На стыке тьмы — сверху, от скалистых сводов, — и света, вливающегося сюда снизу, сквозь воду, — как неповторимо рождение этого лазурного цвета радости! Я понимаю твой смех, молодой синеокий амико!..

Но и в этом поэтическом гроте нам не укрыться от туристских законов: и здесь нас связывают регламент и очередь… Наш старик делает круг вдоль стен и правит к выходу, который не похож больше на печное устье — так много льется оттуда света.

— И Горький здесь, наверное, бывал! — кричит кто-то с другой лодки.

На эти слова наш синьор вдруг широко улыбается, отпускает одно весло и, подняв руку, кричит:

— Массимо Горки — гранде![18]

Он отпустил и второе весло, обеими руками ухватился за трос над головой. Мы помогаем старику, потому что вода не хочет нас отсюда выпускать. А выбравшись на солнце, в суетливую минуту расставания мы отдаем синьору «старшему пастуху» последние чешуйки худосочных монеток с надписью «Республика Италиана», угощаем его своими, отечественными папиросами — за те же три слова, за радость, которой он нас оделил, даже не подозревая о своей щедрости!.. Бойкий, поджарый синьор что-то кричит — то ли нам, то ли уже нашему молодому амико, к катеру которого мы как раз причалили. И в его быстрой речи, в широкой улыбке вновь слышатся нам те же три слова.

— О! — подхватывает их наш синеокий. — Массимо Горки гранде, о!..

И снова мы летим, опять первые мчимся над зеркальной гладью, засевая след свой алмазами. Когда же кончается высоченная серая стена берега, за которой солнце уже успело зайти, когда из-за мыса показывается бело-красно-зеленый амфитеатр портового городка, моторист наш протягивает вперед руку — загорелую, в белом, надутом ветром, рукаве — и, указывая на что-то, звонко кричит:

— Массимо Горки! Эрколяно!

И снова хохочет, сверкая жемчугом зубов, темной лазурью сияющих радостью глаз, должно быть зачерпнутой там, в Гротта Адзурра…

Слушай, амико!

Хорошо, что ты нам напомнил об этом!.. В нашем с тобой бессилии понять друг друга мы, твои гости, как-то даже забыли, что и ты не можешь не знать одну из чудесных сказок твоей Италии, твоего единственного в мире Капри… Нет, не легенду, не сказку, а сказочно-чудесную правду о том, как вон в той «Эрколяно» — красностенной гостинице на вершине скалы — жил когда-то творец бессмертных сказок жизни.

Значит, не только мы, советские люди, вспомнили здесь сегодня это имя? Смейся, амико, над моей еще все молодой наивностью, — смехом своим подтверди, что не только мы!..

А я все думал в эти дни о тех, что жили здесь до нас, что сегодня рассказывают нам об Италии…

Черные, шумливые, как скворцы на пашне, дети неаполитанской бедноты и рядом с ними горы апельсинов, что не для них в лотках излучают солнце, напомнили мне молодую, задушевную улыбку Джанни Родари — любимца и наших детей. Несмотря на все чуть крикливое и пышное богатство своей страны, и он по-горьковски остро видит ее невеселое сегодня, с нашей верой в победу света смотрит вперед, в завтра.

Поднятые для пролетарского приветствия кулаки, язык взглядов и улыбок — на всех дорогах и улицах, где нам довелось побывать, — говорили об этой вере.

И очень часто приходила мысль: как среди такого богатства красок и звуков, как на такой благодатной земле могла завестись до жути и курьеза дикая гниль — фашизм?

Слушай, амико!

Глядя на тебя, я не мог не думать о том, что такие же, как ты, веселые и работящие парни побывали не только в Абиссинии, но и на полях моей родины. Может быть, твой отец или старший брат? Может быть, даже тот бойкий синьор, хотя он и помнит Горького, хотя он и очень похож на нашего пастуха?.. Кто из них вернулся, тот говорил и тебе про суровые зимы в далеком краю гранде Массимо, про пламенный гнев его земляков — людей мирных и чистых душой.

Но я, амико, не хочу обращаться к печали и злобе. Я хочу рассказать тебе о тех, что больше не вернутся под ласковое небо своей Италии.

…Их было двадцать.

На третий год войны эти земляки твои очутились в Белоруссии. На севере ее, там, где за полем, зеленым от картофеля и льна, голубое озеро, а за озером — лес. Сосновый бор дышит горячей смолой, а белая гречиха — нагретым медом, аромат которого ревниво собирают и заботливо разносят пчелы. В клевере, тоже звенящем пчелами, по-детски испуганно прячутся серые тепленькие зайчата, а в редком жите цветет шиповник, рассыпает пахучую пыльцу можжевельник, густой отарой лежат валуны, покрытые лишаями седого мха. Белые чайки летают высоко над стрехами хат, а над зеркальной гладью озер планируют давние друзья этих стрех — аисты…

Я впервые так далеко от родных мест. И ты мне простишь, амико, если я вдруг заплачу… Это от радости, что есть на свете она — моя нежная, трудолюбивая, мужественная Беларусь!..

А теперь ты представь себе — хотя бы на миг — вороненую сталь кинжального штыка, направленного в грудь твоей старушки матери. Представь головку твоего щебетливого малыша, которую кто-то разбивает о край твоего же, отцовского, стола.

вернуться

17

Голубой грот (итальянск.).

вернуться

18

Гра́нде (итальянск.) — великий.