Изменить стиль страницы

Мы миновали вестибюль, и я очутился в просторной комнате. Признаюсь, я был несколько ошеломлен. Всюду вдоль стен — книги. Люстра, горевшая наполовину, бросала на переплеты мягкий свет. Я подхожу, не в силах удержаться.

— Смотрите! Смотрите! Не стесняйтесь.

Доктор наслаждается моим изумлением.

— Только не подумайте, что я безмерно увлекаюсь чтением, — продолжает он. — Вовсе нет! Эти книги достались мне от дяди, который оставил мне после своей смерти этот дом со всем его содержимым. Он был судебным следователем в Орлеане. Старый оригинал, который готов был цитировать Горация и Овидия при всяком удобном случае. Ну вот, опять Мари-Луиза забыла подложить дров. В конце концов я рассержусь.

Он в ярости схватил поленья, сложенные возле огромной печки, и сунул их в топку. Но тут же, сморщившись, встал, осторожно трогая свое плечо.

— Все-таки немного болит, — признался он. — Да садитесь же. У меня есть бутылка арманьяка. Думаю, вам понравится.

Он хлопочет, старается. Дышит шумно, говорит громко, все вокруг приходит в движение. Мне довольно трудно привыкнуть к его манерам, ведь я, как тебе известно, принадлежу к числу людей замкнутых, скрытных. Но в то же время я испытываю к нему доверие и вовсе не против, чтобы меня вытащили, пусть даже силком, из моей раковины. Поэтому я спрашиваю его:

— Почему в вас стреляли?

Сначала он не отвечает. Старательно наполняет рюмки. Я протестую.

— Достаточно, доктор. Видите ли, у меня нет привычки.

Он подвигает кресло поближе к печке, устраивается поудобнее, протягивает ноги к огню и берет в руки рюмку.

— Стало быть, у вас, мсье Прадье, нет никаких врагов? — произносит он наконец.

— У меня? Конечно нет. Я занимаюсь своим делом. Я никого не трогаю.

Он долго вдыхает аромат арманьяка, не торопясь, подыскивает нужные слова.

— В конце концов, — шепчет он, — у меня нет ни малейших причин скрывать от вас истину. Если она вас шокирует, что ж, значит, так тому и быть. Ну, если угодно, можно выразиться так: меня считают коллаборационистом.

Он наблюдает за мной. Я кашляю, потому что алкоголь жжет мне горло. Он громко смеется, отчего сотрясаются его живот и плечи, и тут же у него вырывается стон боли.

— Я вижу, вы не собираетесь бежать. Тем лучше. В таком случае позвольте объясниться.

Поставь себя на мое место. Я только что оказал ему помощь. Он любезно пригласил меня. Мне оставалось только слушать.

— Они придумали это ужасное слово, — начал он, — чтобы заставить нас захлебнуться позором. Сейчас я вам кое-что покажу.

Он вскакивает с удивительной легкостью, затем выдвигает ящик большого письменного стола, стоящего напротив окна, и протягивает мне два маленьких предмета и один еще не развязанный пакет. Я тотчас узнаю гробы.

— Вам известно, кому их посылают? — продолжает он.

— Да, разумеется.

— Это началось в конце октября. Первый, как вы сами можете убедиться, сделан довольно грубо. Я подумал, что речь идет о скверной шутке. Но второй отделан гораздо более тщательно. Даже ручки не забыты. Я получил его 11 ноября, в день подписания перемирия в 1918 году. Чувствуете намек! Что же касается третьего, то он прибыл позавчера. Я даже не стал распечатывать его. Откройте сами… Прошу вас!

Я верчу и так и эдак маленький пакет размером примерно с пенал. Рассматриваю почтовый штемпель, адрес, выведенный печатными буквами: «Господину доктору Оливье Плео, авеню Шаррас, Клермон-Ферран», а в углу надпись красными чернилами: «Образец».

— Возьмите перочинный нож, — предлагает доктор.

Я разрезаю веревку и разворачиваю бумагу. Появляется третий гроб. Рвение изготовителя дошло до того, что гроб покрыли лаком. Плео хватает его и долго разглядывает.

— Что и говорить, они полны предупредительности. Вы заметили?.. На крышке — крест… Это свастика.

Он открывает дверцу печки и бросает в огонь все три гроба, затем берет трубку, задумчиво начинает набивать ее, потом, опомнившись, предлагает мне коробку с сигаретами.

— Извините, — говорю я. — Уже поздно.

Я смотрю на часы.

— Черт возьми! Четверть первого… Если меня заберет патруль…

— Не беспокойтесь. Я провожу вас. У меня пропуск.

— Вы не боитесь, что…

— Они сюда не вернутся. Это маловероятно. К тому же на этот раз я возьму оружие. Так что у вас вполне есть время выкурить сигарету.

Я дал себя уговорить. Мне так хотелось курить! Тебе может показаться, что, описывая эту сцену, я несколько фантазирую. Вовсе нет. Она была точно такой, почти дословно. Я представляю ее себе с поразительной ясностью. Единственно, о чем я забыл сказать по своей оплошности, так это о том, что скрывается за словами. Плео чувствует себя неловко. Он наблюдает за мной, ищет на моем лице выражение осуждения. А я, я внимательно слушаю, стараясь понять меру его искренности. Хотя на самом деле это еще сложнее. На ум мне приходят два зверя, которые принюхиваются друг к другу на расстоянии, заигрывают друг с другом, оставаясь в то же время настороже. Плео предлагает мне огонь, закуривает свою трубку и снова садится.

— Они приговорили меня, — произносит он. — Дело, видимо, принимает серьезный оборот и близится к развязке. Это уже похоже на религиозную войну… Но вы человек умный. Вы должны меня понять.

Он улыбается, искоса поглядывая на меня, и тут я впервые замечаю у него небольшую припухлость под глазами. Возможно, этот человек пьет.

— У меня нет дара слова, — продолжает он. — Я прежде всего врач, наверное, это меня и погубило. В сороковом году страна наша была на краю гибели. Надо было во что бы то ни стало вывести ее из состояния войны и с величайшей осторожностью залечивать раны, не смыкая глаз ни днем, ни ночью. Речь шла о жизни и смерти. А Сопротивление сродни тому грубому средству, к которому прибегают костоправы, и тем хуже для больного, если он от этого сдохнет. Я против таких средств.

Он выбивает трубку, выбрасывая ее содержимое на горящие поленья, затем снова набивает и продолжает:

— Я не могу быть за. И знаете, я долго думал над этим. Чуть голову не сломал. Но сколько ни размышляй, дело с места не сдвинется. Вопрос ведь не в том, чтобы решить какую-то проблему, а в том, чтобы сделать выбор, а я по опыту знаю, что выбор диктуется не мыслью, а темпераментом. Я же создан для того, чтобы лечить, как вы, полагаю, для того, чтобы учить. Так в чем, спрашивается, мое предательство? Я никогда не был сторонником немцев. Они ведут войну, свою войну — и в настоящий момент, пожалуй, даже проигрывают ее, но это их дело. А я в больнице ежедневно веду борьбу во спасение жизни, вернее, следовало бы сказать, за выживание, потому что больных все больше и больше.

В рассуждениях его заметны пробелы. Он останавливается на полуслове и размышляет, и я отчетливо понимаю, что он пытается беспристрастно разобраться в самом себе.

— Видите ли, мсье Прадье, я по природе своей очень упрям. И уж если я что-то решил, то стою на своем. Я не приемлю разрушения, оно мне кажется ужасным. Все эти взорванные мосты, искалеченные машины, люди, которых убивают только потому, что не разделяют их взглядов, — все это ведет к тому, что исчезает сама наша сущность. Поэтому я до конца буду говорить нет, и тем хуже для меня… Еще капельку?

Я закрыл ладонью свою рюмку.

— Спасибо. Я и так уже слишком много выпил. Мне давно пора спать.

— К тому же я вконец доконал вас своей болтовней, — заметил он. — Ну что ж, в путь. Однако мне доставило бы большое удовольствие, если бы… У вас ведь сейчас каникулы. Не хотите ли прийти ко мне в воскресенье пообедать? Только никаких талонов! Благодаря друзьям у меня есть все, что нужно.

Я был очень смущен. У меня не было никаких причин отказывать ему, однако я вовсе не горел желанием выслушивать его признания. Да и потом, если на нем такое клеймо, зачем мне-то себя компрометировать?

— Разумеется, — добавил он, — все эти книги в вашем распоряжении. Ройтесь, сколько хотите. Можете взять те, что вам понравятся. Для меня это ничуть не обременительно.