— А женщина?
— Самое банальное: его секретарша. Он был крупный чиновник в Союзе художников. Она его обожала, отмечали свидетели, в их связи был какой-то надрыв, надлом… и вот результат.
— Почему Марья Павловна не уничтожила записку перед смертью? Больше никаких бумаг в комоде нет.
— Откуда мне знать…
— Как она умерла?
— Паралич, за мной Лара приехала, испугалась, бедненькая. Она скончалась при нас от кровоизлияния в мозг. — Старик подумал и повторил мой вчерашний вопрос Петру: — Родион Петрович, какова цель ваших вопросов?
— Я хочу знать происхождение «Погребенных» — что послужило толчком к замыслу?
— Кабы я был верующим, я бы сказал: Провидение. Ведь фреска написана до гибели Митеньки. Но я материалист и говорю: трагическое мироощущение совпало с не менее трагической реальностью.
— Вы хорошо помните те события?
— Превосходно. У стариков, так сказать, дальняя память… Но знаете, что я вам предложу? — Доктор помедлил, отражаясь в самоварном серебре. — Замалюйте фреску, уничтожьте записку и заживите счастливо… Я человек загрубелый по роду профессии…
— Я тоже загрубел… по жизни. Но вот приспичило разобраться в этой мистерии.
— Главное, чтоб это не превратилось в манию.
— В манию?
— А что! — Он вдруг подмигнул, до жути исказившись в отражениях. — Картинка не оживает, вы не входите в круг персонажей?..
— Нет, — соврал я.
— Ну-ну. А то сейчас у меня любопытнейший пациент, сосредоточен на мистических мотивах, знаете…
— Местный?
— Нет, из Москвы. Впрочем, врачебная тайна. Итак, что конкретно вас интересует?
— День гибели Митеньки.
— А, восемнадцатое мая.
— Вы уверены? Записка помечена шестнадцатым.
— О, это как раз характерный для суицида симптом. Означает душевную борьбу: страх перед концом и неодолимое влечение к нему. Вспомните знаменитейших самоубийц: Есенина, Маяковского — носили «объяснения» при себе не один день, не решаясь… Гениально подметил Достоевский, помните, в «Бесах» Кириллов?
— Страх боли?
— Вот-вот! Элементарнейший страх плоти, которую предстоит измучить.
— Ну, там пистолет, веревка… А яд, наверное, самый безболезненный способ?
— А вы попробуйте! — предложил лукавый старик. — Я на вас погляжу…
— Вы б смогли?
Он словно опомнился:
— Это я сгоряча ляпнул. Так вот, восемнадцатое мая. Я — свидетель. Ближе к ночи ко мне является Марьюшка…
— Вы были уже хорошо знакомы?
— В общем, да. Они больше года боролись за этот самый флигель, бумаги приезжали оформлять.
— И мужа знали?
— Поверхностно… Один раз они были у меня в гостях. И беседовали мы вот за этим столом… наряду с другими темами, — старик понизил голос, — о травах.
— О болиголове?
— В том числе. Митенька очень интересовался, а я-то разливался соловьем. Представьте: яд исчез. Но обнаружил я это уже после суицида.
— Вы подозреваете…
— Я знаю! Меня на минутку вызвали к больному, и когда я вернулся, Митенька вышел из кладовки (Видите дверь? Там я хранил травы), больше туда в мое отсутствие никто не входил.
— Мало ли что могла Марья Павловна потом сказать.
— Так были свидетели! Они-то и сказали. Друзья Митеньки, художники — милейшая пара. Они приехали в Опочку на этюды. Не ее друзья, заметьте, и я тогда ее другом не был. Через несколько дней я наносил визит больному, видел Марьюшку на пруду, она писала. Такая живая, обаятельная женщина, ее сорока я б ей не дал. Перекинулись двумя-тремя словами, а ночью, где-то в двенадцатом, она примчалась ко мне — внезапные роды, семимесячные.
— У Марьи Павловны?
— Да нет же. У той самой знакомой художницы, Ларисы… как сейчас помню. Ее даже в больницу нельзя было перевезти, как только жива осталась! Мы провозились всю ночь.
— А ребенок?
— Еще как жив! — Доктор засмеялся. — Не догадываетесь?
В интуитивной вспышке я воскликнул:
— Лара?
— Она самая. В ту ночь скончался Митенька.
— Во сколько?
— По данным экспертизы, яд был принят, грубо говоря, с девяти до одиннадцати.
— Где это произошло?
— На их московской квартире.
— А если Марья Павловна успела в Москву и…
— Друзья Митеньки дали твердые показания: Марьюшка не разлучалась с роженицей с трех часов дня. При «погребенных», так сказать, была найдена записка и мой, — старик вздохнул, — мой пузырь с ядом.
— Пустой?
— Почти… так, следы яда.
— Каков он на вкус?
— Сам по себе болиголов горьковат, но я смягчил горечь внесением других ингредиентов. Меня чуть под суд не отдали, но обошлось. Дисквалифицировали на пять лет.
— Но вы продолжали жить здесь?
— Господи, да я продолжал работать… ну, официально не заведующим, а якобы завхозом. В наших краях меня знают и любят.
— Но насчет трав вы небось закаялись?
— Да, да, конечно, — поспешил с ответом старик, помолчал. — Похоронили мы его тайно.
— Почему?
— По документам склеп Опочининым не принадлежал. Помилуйте! В шестидесятые годы какое дворянство, какие там имения и родословные… Ну, по своим местным связям я сумел добиться захоронения на заброшенном кладбище в земле. По-тихому нашли умельца, он подземелье отремонтировал, стальную дверь сварганил. По-честному, и при социализме можно было все… почти все. Марья Павловна была тогда женщина со средствами.
— Как она себя вела… я имею в виду — психологически?
— Знаете, Родион Петрович, меня постоянно поражало одно ощущение: эта женщина, которой я восхищался, была как будто лишена страха. Вы скажете: так не бывает. Однако…
— Наверное, бывает, — перебил я.
Доктор посмотрел проницательно:
— Родовой дефект, да? Нечто вроде проклятия?
— Может быть.
— Имейте в виду: дефект серьезный. Страх — главный механизм защиты жизни — и душевной, и физической. Конечно, если довлеет он над всеми чувствами — вот вам душевная болезнь. Но и его полное отсутствие — гибель.
— Но после смерти мужа она прожила еще тридцать лет.
— Не дай вам Бог! Закаменев, затвердев в бесчувствии, в бездействии.
— Ну понятно, не монашеская схима, а безумная гордыня. А может, шок от убийства.
— Да не убивала она!..
— У меня на этот счет свои соображения, Аркадий Васильевич.
— Поведайте. — Старик насторожился.
— В свое время узнаете. Не обижайтесь. — Я говорил с трудом; голова кружилась все сильнее от смертного какого-то аромата, слабого, но невыносимого. Я машинально принюхался к чаю — в стакане с подстаканником в руке приятный дух смородинового листа… Не то! — Неужели вы не чувствуете? — вырвалось у меня.
— Что такое? — всполошился доктор.
— Вчерашний запах.
— Ну и что? Букет роз… вон, на подоконнике.
По какой-то подспудной ассоциации идей я вдруг спросил:
— Доктор, а вы были женаты?
— Я давний вдовец.
— Давний?
— Тридцать лет назад овдовел.
До вечера бродил я по лугам-полям-лесам. Местность угрюмая, безлюдная (дичающий русский простор, крестьяне успешно сжиты со свету). Простор, в котором я ищу труп. Да, собственно, ничего я не искал, просто хотелось одиночества. Прошел через исчезающее кладбище, постоял средь репейников и лопухов перед черным мрамором — чернее надвигающейся ночи. И спрятать скорбный прах под мраморные своды…
В доме светилось одно окно — на нижнем этаже в Лариной комнате, в которой, возможно, она и родилась (после сообщения доктора эта девочка стала мне как-то ближе, родственнее). Я собрал валежник под вековыми стволами и разжег высокий, до неба, костер. Просто так, вдруг захотелось. Сухостой трещал, разговаривая, искры летели во тьму шипучими звездами, от едкого дыма покруживалась голова, было хорошо. Нет, в жизни все-таки что-то есть… Тем больше чести вовремя уйти.
Вышла художница в джинсах, в наброшенной на плечи темной куртке. Подошла, и мы стояли молча, соучаствуя пламенному бытию.
— Я узнал сегодня, что ты здесь родилась.