— Меланхолия (по-современному — депрессия) — не безумие. Ее состояние подавленности выражалось только в нежелании общаться с людьми. Отсюда — многолетний «затвор».

— Вы явились исключением.

— Я сам в то время лишился жены… Да, констатирую с гордостью: я один поддерживал Марьюшку в ее суровой судьбе.

— И крестница.

— О да! Редкая самоотверженность, благородная, ведь Марьюшка никогда не скрывала от нее, что в смысле наследства сироте ничего не светит. — Он искоса взглянул на меня. — По-моему, это было несправедливо.

— Да, в идеале духовные узы должны быть крепче, чем кровные.

— Ну, это слишком мудрено, я об этом и не знал ничего… А вот двухлетняя забота о больном и капризном в старости человеке должна была как-то вознаградиться. Я ей говорил, но в данном своем «помещичьем» пункте Марьюшка была непреклонна.

— Пусть вас это не беспокоит.

— Теперь — нет. — Доктор подмигнул лукаво, потом вздохнул, пригорюнившись. — Не выходит из головы ваше следствие, Родион Петрович, у нее не было от меня тайн.

— Ошибаетесь. Например, она скрыла от вас, что крестила Лару.

— Ну, какая ж это тайна! Наверняка говорила, но я не придаю особого значения подобным ритуалам, сразу забыл.

— А может, вы забыли и еще одно «незначительное» обстоятельство?

— Какое же?

— Дня за два до ее смерти кто-то нацарапал на фреске, на золотой чаше, слово «яд».

Старик вздрогнул, потом пролепетал:

— Я не видел… Разве там есть надпись?

— Под слоем свежей краски, которую сегодня сняли Лара и жена Петра — искусствовед. Ах да! — наконец вспомнил я, зачем приперся к доктору. — У вас есть фотография фрески, сделанная Паоло Опочини. Можно взглянуть?

Аркадий Васильевич вскочил, поспешно пошарил в столе.

— Пожалуйста!

Снимок размером с открытку, отличного качества, и, конечно, золотая чаша с пурпурным питьем не выделяется так пронзительно, так пугающе ярко!

— Ну что, что? — вскричал старик в нетерпении.

— Профессионалы в один голос определили: ее рука, она скрыла сакраментальное словцо под новым изображением.

— Ничего не понимаю!

— Я тоже… Вы ведь виделись с Марьей Павловной в те дни перед кончиной?

— Ежедневно я совершаю пятикилометровую прогулку и обязательно заходил к ней по дороге. Но она мне ничего не сказала! Вообще была такая, как всегда.

— Вы навещали ее в спальне?

— Да она спускалась, ходила!.. Обычно мы сидели на крыльце, если погода хорошая, или в той комнате со стрельчатыми окнами. Я не видел надписи… и даже не представляю, кому и зачем понадобилась эта чудовищная акция. Напугать до смерти?

— Так ведь не до смерти, Аркадий Васильевич, если успела восстановить изображение и два дня вела себя обычно. Вы поили ее какой-то травкой от бессонницы?

— Настой из молодых листьев березы и крапивы. А что?

— Может, она крепко спала, когда кто-то проник в дом и изобразил «огненные письмена» на стене. — Я выжидательно уставился на доктора: у него, по словам Лары, хранился ключ от флигеля. Он понял и из того же ящика стола вынул тяжелый старинный ключ.

— Возьмите, — сказал с достоинством. — Марьюшка мне доверяла, и в таких садистских целях я им не пользовался. Я был ее врачом, а не мучителем.

— Не обижайтесь, Аркадий Васильевич, уж больно много загадок. Смерть ее была обычной?

— Естественной, вы хотите сказать? Вне сомнения. — Старик оттаял, привычная приветливая словоохотливость вернулась к нему. — Атеросклероз, гипертония… в результате — кровоизлияние в мозг, апоплексический удар, когда-то называли. Она была уже в параличе, когда я пришел, и умерла на моих руках.

— Вскрытие делали?

— В этом не было необходимости. — Аркадий Васильевич снова насупился. — Я достаточно опытный специалист и лечил ее много лет.

Мы помолчали, закуривая. «У него нет мотива!» — напомнил я себе, глядя на кусты бузины за оконной кисеей, в листве которых когда-то померещился безумный взгляд… А может, и не померещился, вон какой сатана у них тут разгуливает! У старика нет мотива, и вообще он мне симпатичен (этакий чеховский тип земского доктора минувших времен), но какая-то загадка в нем чувствовалась, сквозила в благодушной болтовне, в выцветших белесых глазах, в атмосфере желтого домика и большого «желтого дома».

Я сказал:

— Вы как-то мельком упомянули, что у вас тут появился новый интересный экземпляр.

— Что-что?

— Пациент из Москвы с манией преследования.

— А, есть такой! Хотите взглянуть?.. — Аркадий Васильевич встрепенулся, отразившись в самоварном зеркале стариком Хоттабычем. — Правда, начинается «мертвый час», но попозже — пожалуйста.

— Не к спеху, — пробормотал я, понимая, что проиграл партию: показать можно кого угодно…

— А почему он вас заинтересовал?

— В окрестностях, так сказать, «имения» по вечерам бродит безумец.

— Безумец? — переспросил доктор напряженно.

— С белой головой.

— Как это?

— Ну, головной убор или очень светлые волосы… В понедельник его заметила Лара в кустах напротив флигеля, а вчера он разжег там костер. Вы его не встречали?

— Я?

— Во время своих долгих прогулок.

— Никогда!

— Этот безумный…

— Не наш! — отрезал доктор. — На окнах решетки, на дверях крутые запоры, ограда больше двух метров с колючей проволокой. Случаев побега не было.

— Но из бывшей вашей лаборатории сбежать легче, правда? — Я поднялся, распахнул дверь: ничего подозрительного (что я ищу? кого?), никаких сиюминутных следов человеческого пребывания (открыл шкаф с больничной одеждой), только тот аромат, совсем слабый, почти неуловимый. Не болиголов, нет. И не запах увядающих роз. (По какой-то причудливой ассоциации возникло лицо брата в сигарном дыму в католической прихожей.) И не гаванский душок, нет! «Завтра же наследства лишу!» — его знаменитая саркастическая усмешка, ведь уже лишил, всех будущих убийц лишил и обошел, будто и впрямь готовился к посмертию и поминовению.

За спиной голос — такой земной, участливый:

— Родион Петрович, вы, простите, словно что-то вынюхиваете!

— Ищу следы бедного Евгения.

Старик остолбенел.

— Мертвый в моем доме?

В комнате зазвонил телефон. Мы вздрогнули.

— Вас! — воззвал хозяин отрывисто.

Степа.

— Откуда ты звонишь?

— Из машины. А ты, значит, в сумасшедшем доме?

— Ты что-то хочешь мне сказать?

— Вот что: желаю тебе остаться там навсегда!

Короткие гудки. Теперь я стоял столбом… Да, по словам здешнего Люцифера, пациенты (страждущие) прут отовсюду. Мой столбняк прервал доктор, повторив вопросительно:

— Мертвый в моем доме?

— Нет, живой. Кто-то очень живой. Значит, завтра вы мне покажете того маньяка?

— Да хоть сегодня, только попозже.

— Нет, мне уже пора. Кстати, а граф Калиостро его фотографировал или он появился позже?

— Кто появился?

— Ну, не синьор же у вас тут лечится!

Мы посмеялись. Вдруг доктор закричал:

— Граф Калиостро поднимался!

— Куда?

— В спальню, перед ее смертью!

— Четвертого сентября?

— Нет, накануне. Мы с Марьюшкой внизу сидели, а он перерисовывал дворянское древо!

Я прошептал:

— Паоло нацарапал слово «яд» на фреске?

Доктор сказал с сожалением:

— Я слишком много болтаю, между тем лечебная тайна — великая тайна, Родион Петрович.

— Чья тайна? Паоло Опочини?

— Уверяю вас, мой пациент не имеет никакого отношения к этим трагическим событиям. Если хотите знать, он беженец из ближнего зарубежья.

— Вы ж говорили, из Москвы?

— Сюда прибыл из Москвы.

«Ближнее зарубежье» напомнило мне о Киевском вокзале. Может, махнуть… кстати, и Степку расколоть! (Я было направился к автобусной остановке.) Если в желтой хижине действительно скрывается «поджигатель костров» или шалит сам доктор, то сегодня никто не проявится. Слишком раскрылся я перед дядей Аркашей. (Господи, о чем я? О ком? Больные фантазии!) Но ведь она дала слово, что придет ночевать к нему! Нет, этого допустить нельзя, опасно — вдруг не фантазии? Я круто развернулся и направился к родным пенатам.