— Она меня проводила наверх в мастерскую Опочининой — тоже не последнее имя в художественном мире. О специфических особенностях фрески я распространяться не буду. (Перед нами, профанами, конечно.) Делал профессионал: на сырую штукатурку наносятся краски, разведенные на воде. (Ошибка Леонардо: писал «Тайную Вечерю» маслом.) Вещь фундаментальная, отнюдь не пародия, а отражает некий Прометеев прорыв в миры иные.
— Живая жуть! — вырвалось у меня.
— Вот это и есть секрет мастерства.
— То есть вдохновение?
— Вдохновение само собой. Тут и техника — возможно, в краски добавлен особый состав, создающий столь зловещий тускло-огненный колорит.
— Тускло-огненный? — переспросил я.
— Ну как бы попроще: огонь сквозь пепел.
— А что за состав?
Алина скупо улыбнулась:
— Секрет твоей бабушки.
Я проворчал:
— Плесень склепов и роса в полночь.
Она засмеялась.
— Мы этого уже не узнаем. Нередко художники жертвовали долговечностью ради недолгого эффекта. Помнишь «неземное» сияние картин Куинджи? Секрет утерян, и с годами свечение угасает. В расцвете декаданса производило сногсшибательное впечатление.
— Значит, и «Погребенные» угаснут?
— Может быть… В данный момент не это главное.
— Главное — в золотой чаше! — вдруг сказала Лара вдумчиво; искусствоведша — прерванный полет — покосилась с неудовольствием, но уступила. — Боль еще слишком свежая… о крестной, я не поднималась в мастерскую, — Лара мельком взглянула на меня, — то есть в те редкие разы старалась на фреску не смотреть.
Не до фрески нам с ней было по ночам, это правда.
Алина не выдержала:
— Центральная деталь трапезы — чаша с пурпурным питьем — написана позже.
— Но я лично видел весной… и есть же фотографии! Граф Калиостро…
— Ничего не знаю о графе. (Петр так и впился в жену взглядом, да и Степа — весь воплощенное внимание.) Краски недавние, свежие и на первый взгляд (нужен компетентный анализ) несколько другого состава.
— Родя, это так, — подтвердила Лара. — Как только я всмотрелась, сразу заметила.
— Вы меня опередили, но я…
Я вмешался:
— Милые дамы, речь не о приоритетах открытия. Я так понимаю: надо снять верхний свежий слой?
— Мы сейчас этим займемся. — Лара закурила. — Сейчас. Мне почему-то страшно.
— Лара, ты была с ней последние дни.
— Да, я только что поняла. Она засыпала и просыпалась с «Погребенными» — напротив, в изножье кровати. А перед смертью лежала головой к стенке, переместилась, понимаете? Я решила, что ей надоело, ну, тяжело бесконечно видеть этот мрак. Доктор тоже заметил.
— А что ты думаешь теперь?
— Подушка (крестная высоко спала) загораживала чашу, ведь она внизу композиции. Может быть, она не хотела, чтоб я обратила внимание на свежие краски?
— Твои, конечно?
— Чьи ж еще? Крестная тридцать лет не покупала.
— Да зачем она замалевала прежнюю чашу? — вопросил Петр с напором.
— Что гадать? Действуйте, девочки. В конце концов, это мой дом со всем его содержимым.
Оставшись втроем, мы напряженно молчали.
— У кого-нибудь из вас есть при себе фотография фрески?
— Нет, — хором ответили друзья.
— Ладно, я у доктора посмотрю.
Степа отрезал:
— Да нет там никакой разницы, только профессионал заметит.
— Я замечал! Что-то не то, не то… но, конечно, не отдавал себе отчета. Эта чаша меня просто с ума сводила — вызывающе яркое пятно золота и крови.
Упала напряженная пауза. Петр:
— Но в чем смысл?
— Сейчас, может быть, узнаем. О чем, Степа, ты хотел со мной поговорить?
— Дело конфиденциальное.
— А, все потом, потом. Дождемся их.
Дождались. Лара позвала. Над пиршественным столом (в образе гроба) вместо чаши выделялось грязное пятно — почти стерлось и старое изображение, — а на штукатурке проступило криво нацарапанное слово «яд». И вновь меня пронзило болезненное ощущение нереальности, как там, у пруда, когда я обернулся к старому другу: словно бес дразнит кончиком языка.
— Кто испортил фреску? — пробормотала художница как-то безнадежно; все переглянулись и уставились на меня.
— Лара, когда ты поднималась сюда в последний раз при жизни Марьи Павловны?
— В последний день. Она позвала.
— А до этого?
— Дня два-три — точно не входила. Крестная просила ее не беспокоить. Вообще я бывала в мастерской считанные разы, я уважала ее право на уединение.
— А доктор?
— По-моему, тоже редко поднимался. Обычно они сидели на крыльце или, как вы называете, в «трапезной».
— Расскажи про последний день.
— Часу в третьем я услышала ее крик, бросилась наверх, она лежала на кровати головой к фреске, ноги свешивались… Я подхватила, уложила ее поудобнее, она пыталась, но не могла ничего сказать. И вдруг — язык вывалился изо рта и потекла слюна. Удар. Я крикнула: «Бегу за дядей Аркашей!»
— Дальше!
— Когда мы примчались, она была еще жива. Я намочила полотенце на кухне, чтоб вытереть ей лицо, поднялась. Доктор сказал: «Скончалась!» — и заплакал. Ну, снесли ее вниз, обмыли, одели в белое платье — у нее все было приготовлено для погребения — и положили на широкую лавку в «трапезной». Это самая прохладная комната в доме, было довольно жарко.
— И ты ни разу не взглянула на фреску?
— Господи, до того ли было! Впервые после ее смерти я вошла в мастерскую тогда… при тебе. — Она взглянула на меня выразительно (понятно, когда пролился яд). — А сегодня… как что ударило: краски другие, слегка ярче.
Алина вмешалась решительно:
— Как специалист, могу предположить: ее рука, Опочининой. Но зачем она это сделала?
— Она отравила мужа с его любовницей тридцать лет назад. Эта, так сказать, мистерия символически изображена на фреске.
— Боже, какая трагедия! — Лицо эстетки вспыхнуло жестокой радостью исследователя. — Настоящая сенсация!
— Никаких сенсаций! — бросил Петр и словно в изнеможении опустился на бабкину кровать.
Степа последовал его примеру и, достав из каких-то недр фляжку с коньяком, предложил широким жестом — присоединяйтесь, мол.
Я сказал машинально:
— Не надо ничего пить в этом доме.
Степа поперхнулся и побагровел. Все переглянулись. Лара села на корточки, привалясь к стенке, подперла лицо ладонями; сейчас она особенно напоминала девочку. Я сел рядом прямо на пол.
— Прости, Родя, — вкрадчиво заговорила искусствовед, — я слегка увлеклась… Но в чем смысл этой варварской акции? — Она указала на изуродованную фреску, пробормотала словно про себя: — Покров непрочен, может, зря мы потревожили… Но в чем смысл? Угрызения совести? Боязнь адских мук перед смертью?
— Не знаю. Что-то тут не поддается логике.
— Ну, какая логика! Порыв к разрушению собственного страшного мира.
— Она не разрушила, даже восстановила. Зачем?..
— Затем, — заявил Степа, уже хлебнувший («кровь с коньяком»), — что тронулась старушка. Тридцать лет на эшафоте — уму непостижимо! Я сдался на третий день.
Лара вмешалась строго:
— Никаких признаков помешательства у крестной не было, спросите у доктора.
— Давайте суммируем факты, — сказал я. — Дня за два до кончины Марья Павловна попросила не входить к ней. Четвертого сентября она лежала головой к фреске, то есть большая подушка загораживала чашу. Красками пахло, Лара?
— Нет, я бы обратила внимание.
— Вот почему она просила ее не беспокоить. Что же произошло? Допустим, акт покаяния… или умопомрачения… как вам больше нравится. Своеобразное признание в убийстве — «яд», внезапно пугается… или вдруг озаботили мысли о славе рода Опочининых: сор из избы и т. п. Она позаимствовала у тебя краски…
— Господи, сколько суеты! — вставил Степа. — Да смыть эту чертову фреску или соскрести до штукатурки.
— Она была творцом, — сурово возразила Лара. — И не могла уничтожить лучшее свое творение.
— Да ведь испортила, нацарапала…
— Вы так уверены, что это сделала она?