Изменить стиль страницы

Слезы застилали мои глаза, от волнения я не мог говорить.

Но в этот момент несколько молодчиков грубо оттолкнули старую женщину так, что она не удержалась на ногах. Один из них схватил меня за руку и потащил к лифту…»

Сколько ни протестовал Чон У Бон, сколько ни пытался добиться, чтобы ему дали возможность в спокойной обстановке переговорить с родными, кончилось все тем, что специальные агенты оттеснили родственников Чон У Бона, а затем увели их куда-то. В сумятице они только и успели сказать друг другу несколько слов. Больше встреча с ними так и не состоялась.

ЗВУК СИРЕНЫ

Это было неожиданно и странно. Горничные в отеле вдруг начали затягивать окна черными светонепроницаемыми шторами. И делали это сноровисто и старательно — так, чтобы нигде не оставалось ни щелки. Позже, уже вечером, я услышал воющий звук сирены. Звук этот прокатился по городу и затих. На мгновение я погасил свет в комнате и, отогнув край шторы, выглянул на улицу. Город был погружен во тьму. Только чуть посвечивал фонарик постового регулировщика. Еле угадывались темные, без единого огонька, глыбы домов.

Я тщательно прикрыл штору и снова включил свет. В этот момент ко мне в номер заглянул мой спутник Николай Луков. У него было взволнованное и удивленное лицо.

«Что происходит? — спросил он. — Я не понимаю».

Он был сравнительно молодым человеком, родившимся уже после войны, и ему действительно трудно было догадаться, что означает все происходящее. Я же понял сразу. Я хорошо помнил, как еще до войны в Ленинграде устраивались учебные воздушные тревоги. Как выла сирена, как тщательно соблюдалась светомаскировка, как погружался город в черноту ночи… То же самое происходило теперь в Пхеньяне.

Часа через полтора прозвучал сигнал отбоя. Город снова засветился огнями.

Если говорить честно, в тот вечер в Пхеньяне я испытывал некоторые сомнения: так ли уж необходимо сейчас, в мирное время, будоражить город учебными тревогами? Да, должен признаться, именно такие мысли приходили мне в голову.

Но вот спустя всего несколько месяцев после нашей поездки мир стал свидетелем того, как без всякого предупреждения, по-пиратски обрушила американская авиация бомбовый удар на столицу Ливии. Обрушила только потому, что Вашингтону не по нраву политика этого государства.

«Так кто же может сказать, — думаю я теперь, — какую страну решат „наказать“ американские правители в следующий раз, какой город изберут своей целью? И кто знает, не с военных ли баз, расположенных в Южной Корее, поднимутся тогда в воздух американские бомбардировщики?»

Вот и сейчас, когда я пишу этот очерк, передо мной на столе лежит утренняя газета с таким сообщением: «Как передает агентство ЦТАК, самолет американских ВВС SR-71 сегодня вторгся в воздушное пространство над территориальными водами КНДР к востоку от Косона…».

Так что нет, пожалуй, совсем не напрасно время от времени звучит сигнал тревоги над мирным Пхеньяном. Город этот знает, что такое война, и потому он так дорожит своим чистым небом.

Пароль XX века i_015.jpg

Гость из Джорджии

Пароль XX века i_016.jpg

очему я решил написать именно об этой встрече? Почему среди немалого числа других встреч и бесед с зарубежными коллегами именно эта запечатлелась в моем сознании едва ли не со стенографической точностью? Не оттого ли, что за этой беседой мне видится нечто большее, чем просто обмен мнениями между двумя людьми: в ней как бы столкнулись две позиции, два мироощущения и в то же время, как в малой капле, отразились стремление к общению, желание понять друг друга, которые ныне присущи многим и многим людям, живущим по разные стороны океана. Так или иначе, но, пока эта встреча живет в моей памяти, я хочу рассказать о ней.

У него было открытое, веселое, располагающее к себе лицо. И от всей его фигуры, от всего облика, казалось, так и веяло жизнерадостной энергией, общительностью и жизнелюбием. А галстук бабочкой словно бы лишний раз подчеркивал артистическую непринужденность, непосредственность его натуры.

Едва переводчица представила мне гостя: писатель из Джорджии, из Соединенных Штатов, едва назвала его имя, едва мы успели обменяться рукопожатиями, как он уже спрашивал, показывая на значок депутата Ленсовета, приколотый на лацкане моего пиджака: что, мол, это такое? Что он означает?

Я объяснил и сказал, что многие советские писатели избраны не только депутатами местных Советов, но и депутатами Верховного Совета СССР, Верховных Советов союзных республик.

— О-о! — смеясь, воскликнул американец. — У нас, в Соединенных Штатах, писателям так не доверяют. — И тут же, однако, добавил не без вполне определенного умысла: — Впрочем, настоящий художник всегда должен находиться в оппозиции к власти, к правительству. Не так ли? — И, продолжая улыбаться, все так же открыто и жизнерадостно смотрел на меня, пока переводчица переводила произнесенную им фразу.

— Все дело в том, по отношению к какой власти, по отношению к какому правительству, — сказал я. — Если правительство работает во имя народа, ради блага народа, если именно в этом видит свою высшую цель, то как же истинный художник, служащий народу, может не поддерживать такое правительство всей душой и сердцем?

Мой собеседник торопливо покивал в ответ, то ли действительно соглашаясь с моими словами, то ли словно стремясь сказать: да, да, все это мне известно, ничего другого, мол, я и не ожидал от вас услышать. Так обычно кивает человек, сосредоточенный на чем-то своем и уже спешащий задать новый вопрос. И правда, американец, едва выслушав перевод, тут же сказал:

— И все-таки… Все-таки мне бы хотелось услышать от вас: как вы, Союз писателей, относитесь к партии, правительству? Каковы эти взаимоотношения?

— Мне кажется, я уже ответил на этот вопрос, — сказал я.

— Хорошо, я поясню свою мысль, — отозвался гость. — В Москве меня познакомили с материалами вашего писательского пленума. Я прочитал их. Партия, как я понял, требует от вас, писателей, непременно прославлять общество социализма.

— Простите, — сказал я. — Я был участником пленума. И я вынес оттуда нечто совсем другое. Кстати, если помните, там как раз говорилось о том, что нередко на Западе, ухватившись за какую-либо примитивную, посредственную книгу, выпущенную в нашей стране, тут же начинают уверять: смотрите, вот, мол, результат партийного вмешательства в искусство! Стоит же появиться книге яркой, умной, выразительной, сложной — и западного читателя сразу же пытаются уверить, что книга эта написана, мол, вопреки партийным установкам…

— Возможно, я неточно выразился, — охотно согласился мой собеседник. — Скажем по-другому: партия, как я понял, призывает писателей быть верными идеям социализма. Так?

— Так, — сказал я. — Это верно.

— Однако если писатель должен следовать каким-то идеям, он уже не может быть свободен в своем творчестве. И разве требовать от художника быть верным каким-либо определенным идеям не означает осуществлять своего рода насилие над его творчеством? И не должно ли такое насилие, в свою очередь, вызывать протест у настоящего художника?

Он проговорил все это с искренним пылом, с напористой самоуверенностью и теперь заинтересованно ждал моего ответа.

В общем-то, это был совсем не новый мотив. Казалось бы, на подобные вопросы, на подобные сетования тех, кто так или иначе проявляет «заботу» о свободе творчества советских писателей, наша многонациональная литература ответила уже давно и весьма убедительно, ответила лучшими своими достижениями, ставшими славой и гордостью мировой культуры. И тем не менее нет-нет да и приходится снова слышать подобные рассуждения. Причем исходят они чаще всего от тех, кто знает советскую литературу не по книгам, не по реальной работе советских писателей, а судит о ней, что называется, с чужого голоса, по трудам различного рода «советологов» и прочих специалистов подобного толка.