Изменить стиль страницы

— Я чего?

— А ничего! К тому говорю, каких людей можно подыскать!

— Я ничего, — робко сказал сосед, я смоленский.

— Ну, а он тульский!

— Степа, — приказал отец, — достань из-за окна холодца, гостей угощать. И чайник взбодри.

Говорили много, шумно, накурили — не продохнуть. Лампочка светила, как луна в тумане. Сосед Игнатенков все порывался что-то сказать, но дядя Миша хватал его за колено и говорил сам. Наконец сосед прорвался, это когда уже оба дяди ушли и отец открыл окно, чтоб проветрить помещение.

— Вот шахматы, — без всякого вступления начал Игнатенков, глядя в угол печальными прокуренными глазами. — Есть там в них сицильянская защита. Что за Сицилия? Где она? На хрен кому нужна. Остров. Но есть! А я сам смоленский. И вот смоленской защиты нет! Некому нас, смоленских, защитить. Эх, Петр Платонович, Петр Платонович…

Петр Платонович покачал головой, сказал соседу:

— Иван, зря ты мысли на меня держишь. Не враг я тебе.

— Да ведь, Петр Платонович, что такое враг?

Новый директор сразу же поставил перед Петром Платоновичем ряд вопросов, ответить на которые тот не смог. Непонятный возникал человек! Вроде бы совсем простой, а вот поди ж ты, ехали утром на завод, возле Симоновского монастыря на трамвайной остановке толпились рабочие. «Тормози!» — приказал, открыл дверцу, закричал: «Ребята! Я фамилий ваших не знаю, кто с АМО, залазьте! Всех не возьму, а четверых как раз…»

Не дело, решил Петр Платонович. Таким макаром авторитет не наживешь. Хмыкнул в усы. Сзади ерзали рабочие, тоже весьма неловко себя чувствовали. Бодрились и на вопросы отвечали как-то слишком весело. Чересчур. Директор заметил. Вечером возвращался домой, обернулся, спросил:

— Дмитрий Дмитриевич так не делал?

— Как так?

— Ну, подвозил он рабочих?

— Да ведь и не припомню, Иван Алексеевич, — слукавил Кузяев. — Много лет прошло.

— Хороший был?

— Что значит хороший… Толковый был. Свое дело крепко понимал. Здорово даже, а насчет подвозить, скажу, вроде не случалось… Опять же времена другие, субординация и…

— Вот что, — нетерпеливо перебил директор, — у меня мысль есть — снова его на завод переманить.

— Не пойдет! Нет!

— Ты послушай, Петр Платонович. Я тут прикидывал, и выходит, надо мне с ним встренуться в домашнем каком-нибудь кругу, не иначе. Ну, приду я к нему в кабинет, секретарша доложит: Лихачев, разговора не станет. А надо бы сесть тихо, спокойно, здрасте, здрасте, то-другое, тары-бары, глядишь, и до дела доберемся. У тебя выход на него есть? Возил куда? Адреса помнишь? Друзья, подружки были?

Петр Платонович задумался. Пожалуй, следовало прежде всего расспросить доктора Каблукова. Но Василий Васильевич находился в сложных обстоятельствах. Перед самой революцией он женился на милой барышне, сестре милосердия Клавдии Петровне. Года полтора как жена ушла от доктора, и Василий Васильевич опустился вконец. К тому же был еще и второй момент. Дворник Федулков сделался управдомом, ходил с парусиновым портфелем, называл себя комендантом и изгилялся над бедным доктором, как хотел. То, видишь ли, квартплата у того не плачена, то в комнате антисанитарные условия: тараканы лезут из всех щелей, разносчики дифтерита. Требовалось поставить Федулкова на место, поговорить с доктором, тот мог вести дружбу с Бондаревым. Но вряд ли. И вдруг светлая догадка блеснула.

— Был у него один предмет… — сказал раздумчиво, — был.

— Хороший предмет? — встрепенувшись, полюбопытствовал Лихачев.

— Дай бог всякому под пасху и под рождество. Елизаветой Кирилловной звали. Женщина элегических статей.

— Где она?

— В Москве. Замужем. Супруг профессор по электропечам. Шергин фамилия, я их в завод возил. А сама, рассказывают, предпочитает жить на даче в Пушкине.

— Откуда знаешь?

— Знаю. Так вот, видели у нее Бондарева. Чего там не знаю, зря не скажу, но видели. И если так, там на даче и встретитесь. Устрою, пожалуй. Это дело — на завод его вернуть. Разумный будет шаг.

— Ведь при таком спеце во всех технических задачах нипочем не запутаешься, — вслух размышлял Лихачев. — Чего сразу не поймешь — объяснит, где она — остережет. Проблемы немалые встают. Мужик-то он капитальный?

— Это есть, — поддакнул Кузяев. — Твердо стоит.

— Как при хорошем начальнике штаба, Петр Платонович, полный порядок в боевых делах обеспечен. Вот такая у меня мечта, чтоб к делам его нашим лицом повернуть. Чтоб опять за свое взялся. И пошел.

— Душой прикипел.

— Такое ж дело сейчас начнем! Пора за работу всерьез! Хватит разводить антимонии. Правильно говорю?

Директор возбужденно засопел. Очень уж ему хотелось встретиться с Дмитрием Дмитриевичем, большие он возлагал на эту встречу надежды. И, по разумению Петра Платоновича, был прав.

10

Машина движется или стоит. Она живая. Она — машина только тогда, когда она движется. Когда она стоит, она статуя, грузовая платформа, будка на колесах, дорожное купе, в лучшем случае комфортабельное, и это уже не она. Машину нужно видеть в движении. Движение — ее красота. Наш практичный век приучил нас к тому, что бесполезное никогда, ни при каких условиях не может быть красивым. И тем не менее только полезностью ничего не объяснишь. Автомобиль — это большая любовь, механизм, послушный твоей воле, верная собака, мечта о любви, которой не было почему-то, но которая обязательно будет. Надо верить, что будет. Иначе тяжело.

Однажды ехал Степан Петрович Кузяев на новом ЗИСе, сам сел за руль, чтоб посмотреть, хорошо ли бежит аппарат, рулил и никак не мог отделаться от ощущения, что танцует с одной красивой женщиной. Татьяной Борисовной ее звали. Танцевал он с ней один раз в заводском доме отдыха «Васькино». Играла музыка. Татьяна Борисовна смотрела рассеянно, и легкая ее рука лежала у него на плече.

Если и в самом деле железные дороги изменили весь строй и ритм русской прозы, то что сделал автомобиль? Что внес он в нашу жизнь, какими изменениями обязаны мы ему?

Дует мокрый ветер с Балтики. На Невском падает, крутит и несется снег, слепящий, розовый и желтый в свете магазинных и ресторанных заглавий. Скромный экономист ленинградского НИИ Акакий Акакиевич покупает себе «Запорожца» и едет первый раз по Невскому… Какая буря бушует в его душе, как он посматривает по сторонам, с кем сравнивает себя? Дальше сюжет можно разворачивать по классической схеме, чтоб проследить, какая получится «Шинель», если, проснувшись утром в щемящем желании немедленного движения, прошлепает Акакий Акакиевич босиком к окну и, встав на цыцочки, в белом своем дворе, в каменном колодце, залитом утренним снежным сумраком, не обнаружит своей машины. Увели!

«Спешите жить! Спешите жить! Спешите, милостивые государи…»

Перечисляя путь условий жизни — хлеб, одежда, работа, дом, — пятым условием когда-то давно инженер Мансуров назвал сказку. Человеку нужна сказка. Мечта. Чудо. Взрослый человек — все равно ребенок. Взрослость — продолжение детства. Не может человек без сказки. Не получается. Так вот автомобиль как раз и есть сказка. Машина времени, приспособление для фантазирования, иллюзия своей защищенности в бушующем океане, скорлупка, наполненная человеческим теплом, и кем бы ни был автомобильный человек, его образ становится яснее и глубже, приобретая общепринятую, но несформулированную четкость от одного только определения «автомобильный».

В журнале «За рулем» была как-то опубликована крохотная заметка о том, что в мае 1953 года в автобазу Минтяжпрома в Донецкой области пришел водитель первого класса Михайлов Григорий Григорьевич, бывший фронтовик. Его посадили на новенький самосвал ЗИС-585. И вот на этом автомобиле работал Михайлов больше двадцати лет и намотал 928 513 километров. Без малого миллион! И без капитального ремонта.

Можно говорить про надежность конструкции — «автомобильная селекция», термин есть такой общепринятый: удачный попался Григорию Григорьевичу аппарат, славно потрудились московские автозаводцы, можно и так написать, но ничем, кроме огромной любви, этот миллион километров не объяснишь. Как же должен был любить свой автомобиль шофер Михайлов! Как он холил его, как берег, как лелеял на пыльных донбасских дорогах, если и на половину миллионного пробега он не рассчитан. Чем, какой чертой характера — трудолюбием ли, осмотрительностью, осторожностью, технической грамотностью — факт этот объяснишь? Ничего не получается! Есть большое чувство, включающее в себя все перечисленное, и еще много другого, неназванного, неуловимого, исчезающего от неосторожного прикосновения и наивных попыток анализа с конструктивными выводами, и называется оно, это большое чувство, — любовью к машине. Однако… Любовь, как всякая любовь, слепа. Специалиста не очень эта история умиляет. Кто подсчитывал, скажет он голосом моего начальника, сколько запасных частей пошло на машину Михайлова, вместо того чтоб отправить ее, старушку, под пресс, когда выработала она свой ресурс, сколько лишнего металла было съедено, сколько перерасходовано бензина? Все это тоже ценности, их тратить с умом надобно, может, те кирпичи того бензина не стоили? Что дороже, иди считай. Вот она, экстенсивность, в чистом виде.