Изменить стиль страницы

Никто, наверное, и не отрекался. Просто за тридцать лет они здорово изменились. И дружба с этого расстояния перестала им казаться чем-то реальным. Может, и не было никакой дружбы, просто была молодость, этакая удалая непотопляемость в житейском море. Куда-то ходили, о чем-то спорили. Расставаясь, говорили: встречаемся завтра там-то. Встречались. Лешечка не пришел? Пошли искать. Искали Лешечку, находили, сидели в университетском скверике, потом целеустремленно шагали в парк… Нет, уже не восстановить, чему радовались, о чем спорили, зачем спешили в парк.

Приезжая, Лариса каждый раз приближалась к дому с тревогой. Это был дом ее матери и отчима, Лариса никогда в нем не жила. Но теперь он стал как бы и ее домом. Квартира на третьем этаже, с видом на крытый современный рынок. Как радовались старики, когда получили ордер! Лариса приехала тогда и сразу пошла на свою улицу попрощаться с прежним жильем. Вместо деревянного на четыре семьи дома лежали развалины. Даже не развалины, а какие-то полусгнившие доски, спекшиеся куски штукатурки. Жил-был дом и вот взял и умер, и ее жизнь умрет когда-нибудь вместе с ней. Она была горожанкой во втором поколении, мать в молодости покинула деревню, и Лариса в тот час словно вспомнила свой род: обошла гору мусора, села на скамейку в бывшем дворовом садике и запричитала: «Домик мой глупенький, никому ты стал не нужен, никто тебя не любил, никто о тебе не пожалел, не поплакал…» Потом рассказала о своем прощании матери, и та рассердилась:

— Делать тебе нечего, все придумки какие-то. Лучше бы со мной лишний час посидела, рассказала бы, как живешь.

Мать не любила ее друзей, подозревала их в какой-то корысти:

— Всем им надо что-то у тебя выведать, а потом выманить.

— Что выведать? Что выманить? — В голосе у Ларисы сразу появлялись слезы.

— Вот-вот, из-за них ты такая нервная, слова тебе не скажи. А кто они такие? Хоть ту же твою Полину взять. Помнишь, кем ее тетка была? А как мы жили, не забыла? И что же твоя Полина не могла тогда сказать тетке, чтобы та законным способом нам помогла? Все эти твои друзья над тобой смеялись. А ты и теперь готова жизнь за них отдать.

Мать менялась, и слова у нее появлялись другие, когда появлялся отчим. Она вышла замуж за него поздно, перед пенсией, и прожила в любви и трепетном к нему уважении двадцать лет, до самой его смерти.

В последний приезд Лариса нашла мать одичавшей и беспомощной. Даже не потянулась поцеловать дочь. Открыла дверь и, перебирая пальцами по стене, поковыляла в комнату. Так пошло у них после смерти отчима: в первые минуты встречи они ссорились. Потом долго, со слезами и обниманиями, мирились. Мать сказала:

— Вот умру, тогда узнаешь.

Сдерживая себя, чтобы не вспыхнуть и снова не поссориться, Лариса спросила:

— Что? Что я узнаю?

Мать, не разжимая губ, улыбнулась.

— Узнаешь, что это такое: была мать — и не стало.

Лариса приказала себе: «Помолчи, уступи, знаешь ведь, чем это кончается». Потом она накрыла плечи матери полотенцем, усадила перед зеркалом и начала стричь ее седые легкие волосы. Спросила:

— Полина приходила?

— Слава богу, не было. Придет, сядет и молчит. О чем с ней говорить? У нее свои интересы, у меня никаких новостей. — Мать приложила ладонь к щеке, что-то силилась вспомнить, наконец вспомнила: — Когда была в последний раз, говорила про какой-то ковер. Ты какой-то ковер, когда была студенткой, украла. Я ей сказала: «Меня это не касается, не хочу ничего про ваши глупости знать». А что, разве было такое? Я что-то ни про какой ковер не помню.

— Дура она, вот кто. Неужели завидует мне? Чему завидовать? Что уж такого в моей жизни, чтобы завидовать?

— Писательница.

— Так и ей никто не запрещает. И замуж пусть выходит. Красавицей ведь себя считает.

С матерью у Ларисы был иной язык, иная интонация, чем с другими. В детстве еще сложился этот язык, поддакивающий и в то же время возражающий. Весь день она старалась быть хорошей дочерью: сходила на базар, приготовила обед. Рассказывала об успехах дочери Татьяны, которая часто выезжала за границу, оформляла выставочные павильоны.

— Думала ли ты, мамочка, что дочь твоя станет писательницей, а внучка — художницей и объездит полмира?

Мать подняла желтые выцветшие бровки, в глазах ее появилась тревога.

— Там, за границей, люди разные, ты скажи Татьяне, чтобы не доверялась лишь бы кому, чтоб вела себя осмотрительно.

— Скажу. Но ты не думай, что они сейчас очень слушаются. Ты же смотришь телевизор, видишь, какая пошла молодежь.

Мать нахохлилась, заряд ее терпения и доброты за долгий их совместный день израсходовался, и она, краснея от нахлынувшей неприязни, сказала:

— Молодежь меня не касается. Я помню, какая ты была молодежь. Хвост трубой — и побежала. Хорошо, что ночевать приходила. Видно, там, где была, не оставляли.

— Ну почему, почему ты не можешь по-хорошему? Обязательно как кто тебя дернет за веревочку: «Хвост трубой… ночевать не оставляли…» Ты же мне сердце рвешь.

— А мое сердце? Про мое сердце ты хоть раз подумала? Ведь и сейчас сидишь и мечтаешь полететь к ним. Лети. Ты же не ко мне приехала. Меня не обманешь, я вижу, где сейчас твои глаза и мысли.

И так каждый раз. Почему у них не так, как у других? Почему они мучают друг друга?

— И пойду.

— Иди, иди. Только к Полине не ходи. Не любит она тебя.

Лариса пошла к Шуре. Шла и думала: «Надо что-то делать! И срочно. Нельзя матери больше жить одной. Это от одиночества, от обиды стала она такой».

На занавесках Шуриного окна скакали разноцветные игрушечные кони. Удивительно стойкой оказалась ткань. И сейчас эти кони казались прискакавшими из прошлого. Это был высокий первый этаж, и можно было, подпрыгнув, постучать в окно. А лучше всего было позвонить из автомата, стоявшего на углу дома. Но к Шуре всегда приходили без звонка, и не ей ломать эту традицию. Конечно, надо было позвать с собой Полину. В последние годы она всегда приходила с ней. Лариса знала, что без нее Шура и Полина никогда не видятся, и таким образом как бы дарила им эту встречу. А Полине дарила надежду. Полина когда-то была влюблена в Шуру, а замуж вышла за летчика, служившего где-то под Брестом. Быстро развелась с этим летчиком, но к Шуре уже подступа не было.

У Шуры никогда нельзя было понять, рад он тебе или не рад. «Проходи, — говорил он, — давно приехала?» Он не менялся. Все такой же спокойный, внимательный, слегка ироничный. Лариса расспрашивала: кого видел, какие новости? Шура пожимал плечами: «Я их столько же вижу, сколько тебя». Однажды она ему сказала: «А ты все сидишь и сидишь дома». Он ответил: «А где мне еще сидеть, в тюрьме?» Такие его шуточки всех обижали, ставили в тупик, а Лариса радостно смеялась: что бы ни сказал Шура, все было остроумно и значительно. Когда-то в ее день рождения, отпразднованный в общежитии в складчину, Шура подарил ей оранжевый том стихов с надписью:

Неплохо б дифирамбик в честь двадцатилетия,
Но не лезет в голову ни междометия.
Чтобы дело не принимало вида свинского —
Ни много ни мало — Илью Сельвинского.

Он все мог: и стихи писать, и рисовать, мог бросить на третьем курсе университет и перейти в строительный на архитектурное отделение. Потом говорил о себе: «Яростный представитель несуществующей профессии». Он стонал и рычал, когда у него спрашивали о его работе: «Вам-то какое дело? Вы же за всю свою многоликую жизнь ни одной книги по архитектуре не прочитали. Какие же могут быть вопросы? Ошиблись, господа, дверью». У кого-то это могло быть позой, хамством, только не у Шуры. Шура постепенно, год за годом, утвердил этот свой тон, и все, кроме Лешечки, к нему привыкли. А Лешечка всю свою короткую жизнь провоевал с Шурой. Все хотел стащить его с пьедестала или сам взобраться и стать рядом. Но Шура так близко его к себе не подпускал. Он не высмеивал Лешечку, он ему покровительствовал, можно даже сказать, опекал: подкармливал, ссужал деньгами, ну и, естественно, получал за это классическую черную неблагодарность. Лешечка приходил к окну с разноцветными кониками и кричал что-нибудь не очень общеизвестное из «Золотого теленка»: «Воздух-то какой! Прокатимся, что ли?» У Шуры сдавали нервы, но эрудиция не подводила, он тоже почти наизусть знал «Золотого теленка». Открывал окно и отвечал: «Сам катайся. Душегуб!» И дело было сделано: диалог начинался. Лешечка прилипал к нему на ближайшие три-четыре дня. Но после истории с ковром они, нет, не поссорились, а разошлись, и надолго. Шура добивался от него признания: как ковер попал ему в руки, но Лешечка молчал. Как раз накануне этой истории Лешечка был исключен из университета. Кто-то из театрального мира, народный артист или известный режиссер, за него хлопотал, друзья сочувствовали. Никто не сомневался, что все обойдется, никуда Лешечка из университета не денется. И тут этот ковер. До сих пор история полна неясностей. Лешечке нужны были деньги. У Полины в сарае лежал казенный ковер. Была зима. Полина якобы сказала Лешечке: «Замок открывается гвоздем. Достань санки. Потом спрячь ковер где-нибудь, а в воскресенье приведи покупателя с барахолки». План преступления был прост и ясен. Лешечка дополнил его: встретил Ларису и сказал: «Полина решила избавиться от семейной реликвии. Надо загнать ковер. В твоем дворе есть сарай, пусть ковер полежит там до воскресенья». Он вручил ей веревку, и Лариса потащила санки с ковром дальше. Именно дальше, не домой. Дома мать сразу бы отправила ее с этим ковром обратно. Лариса спрятала ковер недалеко от входа в парк, закидала его снегом, таким же способом спрятала санки. И все. Каждый совершил нечто простенькое и посильное, а сложившись вместе, эти поступки обернулись уголовным преступлением. Ковер из Полининого сарая оказался райкомовским, списанным, его надлежало сжечь, а не тащить на санках неизвестно куда. На следующее утро Лешечка про ковер забыл. А Лариса обнаружила, что ни ковра, ни санок под снегом нет. Кто-то все разрыл и забрал. Лет Ларисе в ту пору было восемнадцать, и вопрос, куда все подевалось, не надолго ее озадачил. Пропало и пропало, кто-то взял. Она потом так и отвечала в Полинином особняке пожилому солидному мужчине. Тот спросил: «А каким образом Алексей Панкратов узнал, что ковер находится в сарае?» Лариса удивилась: «Разве вам это неизвестно?» — «Вопросы задавать не надо, — сказал мужчина, — вам положено отвечать». — «Вот тот, кто сказал Панкратову про ковер в сарае, пусть вам и отвечает». Случайно она так сказала, от досады на Полину и ее тетку, которые все знали и разыгрывали зачем-то комедию, а получилось, что ответила как по нотам то, что надо. Тем дело и кончилось. Потом уже, год спустя, пошли об этом ковре разговоры, Лешечка вроде украл ковер в доме у Полины, а Лариса взяла кражу на себя, а так как она такого совершить не могла, то даже следователь оценил ее благородство и даже похвалил за это. А Шура действительно похвалил: «Это вам не с ослов Цибульского и Тарасевича показания. Молодец, Лариса». Странные были разговоры, Лариса тогда удивлялась, что Полины они не касались. Полина как бы оказалась ни при чем.