Изменить стиль страницы

Шура открыл дверь, и Лариса вошла в знакомую прихожую. Это было больше чем память, это был вечнозеленый остров ее молодости — Шурин дом и сам Шура.

— Приехала? Давненько не заглядывала.

— Что-то волнуюсь. Стареем, да, Шура?

— Ну, начинается. Давай эти антимонии про годы, про старость, про вечную дружбу опустим. Давай сразу возьмем быка за рога.

— Тебе твое прошлое уже не интересно? — Лариса вошла в его комнату и огляделась: все то же, на тех же местах, и все другое. Мебель, книги, часы на стене тоже стареют. — А какого быка? Очень рогатого?

Шура поморщился.

— Откуда мне знать. Это по твоей части, ты же психолог.

— Я не психолог. Я пишу рассказы. Вдруг все, что со мной было, отделяется от меня, наполняется какой-то похожей на мою, но не моей жизнью…

— Ты всегда была задемпфированной.

— Что такое «задемпфированная»?

— Сейчас тебе объясню. Жди. Я сам догадался, что это такое, а ты словари полистай. А то привыкли, понимаешь, с детского сада на всем готовом, на чужих мыслях и чужих мучениях.

— Ой, Шура, какой ты умный, все равно умный и милый и не ценишь хорошего к себе отношения.

В комнату заглянула мать Шуры, всегда приветливая со всеми, кто бы ни пришел к ее сыну.

— Надолго в этот раз, Ларочка? Очень рада вас видеть.

Она всем особам женского пола, возникавшим возле Шуры, говорила «вы», всех помнила и сейчас спросила у Ларисы:

— А куда подевалась Зоя? И Полина исчезла. У Шуры никогда ничего не узнаешь. Помните, Ларочка, его дурацкую фразу? «Справочное бюро закрыто на переучет». Оно до сих пор у него закрыто.

— У мамы хорошая память. А с тех пор как ее сын стал лауреатом Госпремии, она всем его гостям предлагает чай.

Галина Михайловна засмеялась, она так любила своего Шуру, что всякое его доброе слово вызывало в ней смех одобрения.

— И кофе тоже предлагаю, — добавила она. — Ларочка, вы пьете кофе?

— Она пьет шнапс. Дай нам чего-нибудь в честь встречи, — ответил Шура и спросил у Ларисы: — Коньяк будешь пить?

— Нет. И кофе тоже не буду. Чаю выпила бы.

Галина Михайловна была довольна, она не забыла прежние приезды Ларисы, когда та приходила с бутылкой, брала на кухне два стакана, и потом из Шуриной комнаты разносился по квартире ее голос: «Шура, никогда не женись, ты должен оставаться Шурой! Если бы ты только знал, какое это счастье знать, что ты не женат, что в любой день и час можно прийти к тебе, свободному и независимому человеку».

Галине Михайловне в те годы казалось, что Лариса подбирается к Шуре, хочет женить его на себе. Однажды она сказала Ларисе: «Шура — однолюб, никто не знает, кроме меня, кого он любит и будет любить всю жизнь». Ларисе всегда хотелось ее успокоить: «Никто не посягает на вашего драгоценного сына и на тайну его любви. Мы просто давно дружим и будем дружить всю жизнь».

О дружбе все любят говорить, и никто в нее особенно не верит. Не верит в бескорыстную, верную, вечную дружбу. Мать Ларисы слышать не могла это слово.

— Какая дружба? Кто тебе и мне помог, когда мы вернулись из эвакуации? А где твои друзья были, когда ты Танечку родила? Муж и тот на каникулы домой поехал. Я тебя с ребенком из родильного дома на трамвае привезла.

— Это мне за измену. Надо было выходить замуж за кого-нибудь из своих. А я, видите ли, влюбилась. Вышла за чужого, ну и получила то, что причиталось.

— Какой он чужой, он тоже студентом был, в вашем университете учился. Бедная ты была, нищая, вот и пары тебе хорошей не нашлось. А эти дружбы — это все твое доброе сердце и дурная голова.

И в этот вечер, когда она вернулась от Шуры, мать спросила:

— Ну, надружилась? Весь город исколесила? Всех повидала?

— Только у Шуры была.

— Зачем?

Мать искренне не понимала, зачем ей, ее дочери, уже давно, по любви вышедшей второй раз замуж, Шура?

— Ну что значит «зачем»? Не знаешь, зачем дружат, встречаются, делятся своими мыслями люди?

Она упрощала, ее встречи с Шурой не были встречами-рассказами о себе. Такие встречи у нее были с Зоей Андрющенко, со Степаном Тарасевичем, а когда был жив Лешечка, то с ним.

— А затем, что он не женат, — отвечала мать, — ходить к неженатому некрасиво.

— Он мой друг.

— Друг, друг, — мать вдруг улыбнулась, что-то вспомнила. — У нас в деревне тоже была одна такая подруга. Поднялась и полетела из хаты в хату. Знаешь, как ее называли? Помулында.

— Всегда, как скажешь, жить не хочется. Помулында. Ну признайся, что придумала это слово.

— Что с тобой говорить, — мать махнула рукой, — незачем мне придумывать. Тетка твоя этой самой Помулындой была, сестра моя Прасковья. Помнишь Прасковью?

Лариса никогда не видела эту свою тетку, она умерла вскоре после войны, но с детьми ее встречалась. Это были ее двоюродные братья и сестры. Все они жили в городе, почти все пошли по педагогической линии, и, когда Ларисе приходилось с ними встречаться, она не находила с ними общего языка и чувствовала себя из-за этого жестокой и бездушной.

— Помню я тетку Прасковью. Вот чья, оказывается, кровь во мне играет. Помулындовская. Ну признайся, сними с моего сердца тяжесть, скажи, что придумала помулынду.

Мать ничего не ответила. Она ждала, когда Лариса начнет говорить о переезде, про обмен квартир, и сердилась, что та не начинает. А Лариса, зная, чем заканчивается такой разговор, не спешила.

В этот раз они поговорили мирно.

— Дай мне один год, — сказала мать, — еще год я продержусь одна, а там уж поступлю в твое распоряжение.

— Прямо как солдат, «в распоряжение». А зачем мне распоряжаться? Будешь жить, как жила: своя комната, свой телевизор, только дочь родная будет рядом и внучка забежит, правнука за ручку приведет в гости. А уж Дмитрий, ты знаешь, никогда не обидит.

— А ты там не бегаешь? — Мать спросила тихо, осторожно, словно стесняясь, что изменяет себе, не спрашивает, как обычно наотмашь, не выбирая слов. И Лариса поняла: у матери не просто любопытство, она ее действительно считает помулындой.

— Нет, т а м  я не бегаю, — ответила Лариса. — Т а м  у меня муж, дочь, внук, зять. Т а м  я не то чтобы старуха, но и совсем не такая, как здесь.

Она не сказала матери, что  т а м, в окружении родных людей, она домоседка, т а м  ей попросту некуда бегать.

— Ставь свою работу выше всего, — сказала мать, — муж может обидеть, дети, пока не постареют, не понимают, что такое мать, а работа, особенно такая, как твоя, большая поддержка.

Когда-то, когда Лариса только осваивала свое дело, мать прислала ей письмо: «Ты маленькая была, а уже тогда сочиняла рассказы. Говорила: «Я сейчас расскажу свою сказку». И рассказала. Одна женщина в поезде послушала тебя и говорит: «Это не сказка, деточка, это рассказ». Я тогда подумала: «Грамота — большое дело, человек сразу видит разницу, где сказка, где рассказ». А потом и в школе кто-то из учителей говорил, что ты сочинения хорошо придумываешь». Матери и сейчас хотелось, чтобы Лариса придумывала, а не обнародовала их семейные тайны. Писала дочери: «Прицепилась ты ко мне в своих рассказах. Ты про чужих пиши. Но если, Ларочка, про чужих тебе неудобно, то так уж и быть, пиши про меня и нашу родню. Делай так, как тебе надо».

Мать готова была потерпеть ради дочкиного дела. Узнавала себя в рассказах, переживала. В редакциях Ларисе говорили: «Мать у вас очень крутая, без материнского тепла. И вы ее как-то мало любите». Лариса отвечала: «При чем здесь я? Это же рассказ». А вот для друзей юности ее рассказов не существовало. Рассказов не было, и всё, хотя она поначалу посылала им журнальные публикации. Только Полина однажды высказалась: «Ты топчешься на одном месте. Твое писание даже трудно назвать творчеством, настолько оно биографично и привязано к конкретным лицам. Я лично из твоих рассказов ничего нового не узнаю. Ты в молодости была говорливая, и я со всеми героями твоих рассказов давно знакома».

— Ну и что? — только и нашлась сказать в ответ Лариса.