Изменить стиль страницы

— Ну как тебе «стукнет там-сям молотком»? — спросила Анна Васильевна.

Любочка тоже таращила на меня свои возмущенные глаза. Ждала, что я скажу. И я сказала:

— Удивительное дело! Фельетон еще не появился в газете, а о нем уже знают читатели. И первая жертва этого произведения — я! Зинаида меня вчера выгнала из дома.

— Все ясно. — Анна Васильевна посмотрела на Любочку, та стала поднимать вверх руки, делать гимнастику.

— Что вам ясно? Может быть, вы знаете, где мне теперь жить? — спросила я.

— Ясно, что ты не заступишься за них, — объяснила, не прекращая гимнастики, Любочка.

— Иди, — сказала Анна Васильевна, — прочитала, подписала и не задерживай гранку, неси редактору.

— И пойду, — ответила я, — а вы, похоже, сделали из меня козла отпущения. Это я, по-вашему, виновата, что в редакции есть Шубкин!

Как бы каждый из нас ни относился к Матушкиной, в одном мы сходились: наш редактор была добрым человеком. Она не очень верила в свои силы, как огня боялась «слепых» ошибок, но душа у нее была добрая. Она была как учительница младших классов, могла научить читать, писать, делить и умножать в пределах первой сотни, но к вечным истинам не приближалась. Не веря в себя, Матушкина не верила и в нас и каждодневно напоминала мне, Любочке и Анне Васильевне, что газета — это великая сила и принижать ее, тащить на ее страницы всякие обывательские страсти-мордасти она никому не позволит. Можно, конечно, как она выражалась, «утеплить» материал, дать штришок пейзажа, портрет героя, ввести при необходимости прямую речь, но все это «скромненько, кратко, без выпячивания своей авторской личности». «Запомните: ваша авторская личность никого не интересует». Единственный, кому она позволяла выпячиваться, хоть и менялась при этом в лице, был Шубкин. В тот день, когда ей приносили из типографии на подпись газетную полосу с фельетоном, Матушкина на глазах старела. Куда-то исчезали ее полные щеки и рыхлость фигуры, Матушкина вытягивалась в струну, говорила фальшивым лихим голосом: «Вот это — по-нашему! Вот это всем гвоздям гвоздь!» Она дня два после выхода фельетона ходила бравая, как солдат на плацу, говорила громче обычного, смеялась дребезжащим смехом. В такие дни она всех смущала, но мы терпели, знали, что ей хуже всех.

— Прочитала? — спросила Матушкина, когда я положила перед ней гранку на стол.

— Да.

— Что скажешь?

— А что говорить? Это же Шубкин. У Шубкина всегда все правильно.

— Почему? — жестко спросила Матушкина, и было в этом «почему» что-то мне незнакомое.

— Потому что у него все по десять раз проверено. И если он что-нибудь придумает, так у него есть право на домысел.

— Кто дал ему такое право? — Матушкина наступала на меня.

Я этого не знала.

— Не обогащается семья Зинаиды от мелких заработков, — сказала вдруг Матушкина.

А разве Шубкин утверждал, что обогащается? Он пишет о «гнусной картине» мелкого стяжательства. Что это с Матушкиной? Мне ночевать негде. Я, может, больше всех пострадавшая, меня этот фельетон крыши над головой лишил. И меня же спрашивают: не больно ли стукнули твою домовладелицу? Спасибо Шубкину, что меня не включил в свой фельетон. Ко мне тоже Котя сватался, тоже печку сложил. А что денег не взял, так это дело тайное: неизвестно Шубкину в точности, взял или не взял.

— Я ведь, как и ты, тоже в этом доме жила когда-то, — сказала вдруг Матушкина. — Приехала, а тогда никакой гостиницы здесь не было. Видишь, как получается, славная моя: меня выручили, тебя выручили, а мы их фельетоном.

Она зарапортовалась, не говорила, а несла уже какую-то ересь. Кто, в конце концов, редактор — она или я?

— Тогда не печатайте, — сказала я с укором.

Матушкина тяжело вздохнула.

— Еще чего — «не печатайте»! Мы с тобой не сама газета, мы только работаем в газете. Допустим, не напечатаем мы фельетон, а Шубкин возьмет и пошлет его в областную газету или в Москву. Факты в фельетоне, если поглядеть на них принципиально и мужественно, соответствуют действительности?

— Соответствуют.

— Вот видишь, — Матушкина застыла, словно потеряла дар речи. Потом встрепенулась и сказала, как пожаловалась: — Я помню этого «вечного жениха» еще маленьким. Хороший был, не дурачок, а замедленного развития. В райцентрах ведь школ для таких детей нет, вот он и сидел в каждом классе по два года.

Потом, вспоминая этот наш разговор, мне стало казаться, что Матушкина толкала меня на борьбу с Шубкиным. Я была дежурной и могла снять фельетон из номера. Матушкина даже произнесла такую фразу: «А не кажется тебе, что фельетоны Шубкина не есть критика, а есть проявление субъективизма в ней?» Но я не поддалась. У меня была своя беда: Зинаида лишила меня крыши над головой. Она могла это сделать, дом был ее собственностью. А я знала из книг, что это такое, когда собственники выбрасывают из своих домов бедняков. Вот только классовой ненависти у меня почему-то к Зинаиде не было. Была лишь обыкновенная обида.

11

Ночевала я у Любочки. Опять мы перечитывали письма ее возлюбленного, и на этот раз они не казались мне фальшивыми. За окном падал снег, Любочкин дом был деревенским, бревенчатым, из бревен вылезала жесткая, как солома, пакля. Мы читали письма, говорили о любви, а сами были отравлены шубкинским фельетоном и тем, что послезавтра его прочтет много людей. Любочка сказала:

— Думала, что не будем говорить о нем, обойдемся хоть один вечер без Шубкина, но невозможно.

— Он как заноза, — согласилась я, — не вытащишь сразу — будет болеть и нарывать. Эх, если бы ты в свое время пошла на бюро райкома. Но ты была тогда молодая, что ты могла знать?..

— Я и сейчас не очень старая. Мне сорок лет, — сказала Любочка, — но я уже, конечно, не та. А тогда я пойти в райком не могла. Меня бы там слушать не стали. Кто я такая?

— Нарвалась бы на хорошего человека, — сказала я, — и никогда бы не появился на свет фельетонист Шубкин.

— Нарваться можно только на плохого человека, — сказала Любочка, — с хорошим встречаются. Надо бережно обращаться со словом, чувствовать его, — сказала она мне назидательно. — А Шубкина я тогда боялась и сейчас боюсь.

— Я тебя понимаю, Любочка, и сама его немножко боюсь. Но он же все-таки не страшен, он ведь тараканище.

— Ты права, — согласилась со мной Любочка. — Он — тараканище.

— Но ведь мы не букашки, не козявки?!

— Правильно, — Любочка без всякого интереса, устало и отрешенно глядела на меня, — козявки и букашки разбежались, попрятались. А мы никуда не побежали. У меня весь свет жизни в нашей редакции, другой такой работы лично для меня нигде нет.

Любочка постелила мне на узкой деревянной скамье с высокой спинкой, а сама надела атласную пижаму и стала перед зеркалом закручивать свои длинные шелковые волосы. Она была стройная и красивая, мне было жаль ее: сорок лет! Зачем спать в шелковой пижаме, зачем накручивать кудри, когда столько прожито?

— У меня ведь нет специального образования, — сказала Любочка, — я из корректоров. А так бы я не помалкивала.

Я долго не могла уснуть.

— Любочка, значит, ты породила Шубкина, а мне убивать?

— Спи. Шубкина никто не убьет, он вечен.

Мне приснился директор совхоза Конторский. Мы стояли с ним в очереди в большом плохо освещенном магазине. Когда подошли к прилавку, старый дедок с седой бородкой стал нам снимать с полок какие-то картонные коробочки с чем-то тяжелым. Конторский заплатил за свои и за мои коробочки, и я постеснялась спросить, что там у них внутри.

Сон оказался в руку, Матушкина, как только я появилась в редакции, вызвала меня к себе.

— Жить тебе негде. Поедешь в «Русское поле». Командировку я тебе уже подписала.

Накануне опять выпал снег, на этот раз легкий, пушистый. Украсил крыши, деревья, скамейки легкими, как пена, шапками. А утром ударил мороз и шапки, искрясь, посыпались на прохожих. Я ночевала в редакции, а утром чуть свет вышла на дорогу и стала ждать попутную машину. С этого начиналась каждая командировка.