Изменить стиль страницы

Риторика моя была согрета волнением, и они мне отдали свои письма, молодые, добрые, доверчивые люди. Когда я уезжала от них, они устроили нечто вроде собрания, подарили мне букет ромашек и пожелали на прощание творческих успехов и счастья в личной жизни.

2

Был полдень, когда я на попутной машине въехала в Тарабиху. Этот городской поселок был не только центром большого сельского района, но и крупной узловой железнодорожной станцией. Жизнь здесь, не в пример другим районным городкам, кипела. По немощеным улицам пылили грузовики, возле почты, бани и универмага продавали квас. А на станции рядом с огурцами, помидорами и ранней репой продавались цветы — красные, без оттенков, как из бумаги, георгины. Но были, как потом я рассмотрела, и приметы застоя: на стадионе, привязанные к колышкам, паслись козы, из бани жители шагали с тазами под мышкой, а пол в кинотеатре не подметали никогда, зрители сидели по щиколотку в подсолнечной шелухе.

Редакция районной газеты выглядела с улицы по-старинному гостеприимной: широкое мраморное крыльцо в две ступеньки, на вывеске, словно летело вверх, написанное прописью слово «Заря». Дверь была высокая, широкая и на вид очень прочная.

Я открыла эту дверь. Внутри сидело за столом высохшее от ненависти к людям существо по фамилии Шубкин. Не помню, каким он мне показался тогда, в первый раз. И вспоминать не хочу. Он всегда был гадом и, когда я покинула редакцию, таким остался. П. Шубкин. Господи, ну почему я тогда перед отъездом не окатила его водой, не надела ему на голову ведро? Я же взяла это ведро, прижала его к себе и сделала два шага. Вода в нем была холодная и тяжелая, как ртуть. Но я струсила, а потом наврала Любочке и Анне Васильевне: «Если б вы только видели, как он закружил, как мокрая курица, на одном месте. Весь до последней ниточки мокрый и ничего не видит — на голове ведро».

Любочка и Анна Васильевна не поверили мне, но мое вранье привело их в восторг. Любочка даже вскрикнула, захлебнувшись этим видением. И Анна Васильевна погасила в глазах сомнение.

— И что же он? — спросила она.

— Откуда мне знать, я же ушла.

А я ведь на самом деле пришла к нему перед отъездом. Открыла калитку, а там собака. Цепь утонула в траве. Но эта цепь двигалась по проволоке, и собаке ничего не стоило стряхнуть с себя оцепенение и одним прыжком настичь меня у калитки. Помню, возле моих ног лежал обломок кирпича. Я подняла и, как хлеб, снизу вверх послала его в сторону будки. Почему-то мне казалось, что этот мой жест будет понят собакой так: пропусти, видишь, я не бью тебя этим обломком кирпича, а бросаю его, как хлеб. Собака так и поняла, понюхала кирпич и, шурша в траве цепью, побрела в будку. А я направилась к дому. Открыла дверь в сени, за ней вторую и в глубине комнаты, отделенной от кухни сдвинутой в сторону занавеской, увидела Шубкина. Он сидел за столом спиной ко мне. Услышал мои шаги, кинул взгляд из-за плеча и повернулся вместе со стулом. Стол, за которым он сидел, был покрыт льняной скатертью. В углу под потолком висела икона. Было душно, как будто дом, несмотря на уличную жару, недавно протопили.

— Икону повесил? Грехи замаливаешь? А ведь не спасешься, Шубкин.

Он не дрогнул. Сидел такой же, как и в редакции, тихий, бесплотный. Те же руки в белых пятнах, словно мыл он их, мыл, да отмылись они не все, местами. Та же гимнастерочка, те же брюки галифе. Не костюм, а лжесвидетель его военного прошлого. Но больше всего маскировала его прическа: такой льняной с проседью чубчик, дескать, стареем, но с юностью не расстаемся! Я его ненавидела, а он не тратил на меня никаких чувств.

— Я уеду отсюда, Шубкин. Но это совсем не значит, что ты победил.

— Зачем уезжать? — наконец откликнулся он, и губы его растянулись, изобразили улыбку. — Таких, как ты, в каждом городе по тысяче, а здесь ты — единственная в своем роде.

Он издевался. Чувствовал свой верх и праздновал победу.

— Молись, Шубкин! Ты их не до конца убил, они еще живы, герои твоих фельетонов. Зачем ты их так опозорил, Шубкин?

— Затем, что не твоего ума это дело. Собралась уезжать и уматывай культурненько. Чем кричать, спасибо лучше скажи напоследок.

— Кому?

— Мне. За науку.

Самый последний убийца был лучше него. Преступник боится суда, наказания, а этот ничего и никого не боялся.

— Я не буду больше кричать, ты мне только скажи на прощанье, Шубкин: зачем ты живешь на земле?

И он ответил, спокойно, словно обдумал свой ответ заранее:

— Чтобы такие, как ты, знали свое место.

Мне пора было уходить. Он все-таки победил: я уезжаю, а он остается. Я поглядела на икону. Темный лик печально и сочувствующе глядел на меня. Не из-под потолка, а откуда-то из далекой дали. Завтра меня здесь не будет. Билет уже в кармане. Шубкин не останется в своем душном доме таким, каким бы ему хотелось остаться. В кухне на табуретке стояло ведро с водой. Я подошла к нему и не за дужку, а в обхват подняла и прижала к себе. Он не испугался, не вскочил, не поверил, что я окачу его. Я сделала два шага, прижимая ведро к груди. Вода в нем была тяжелая, раскачивалась, как ртуть, и дышала холодом.

Теперь я знаю, что, если бы тогда у меня хватило решительности окатить его из ведра, вся моя жизнь была бы иной, может быть, более трудной, опасной, но лучшей, что-то сдвинулось бы в моем характере, обрело крепость и я бы не сжималась, не пасовала потом в жизни перед шубкиными. Но я дрогнула тогда и опустила ведро на пол. Шубкин все понял. Когда я уходила, он бросил мне в спину:

— Слабачка.

А в тот первый день еще неизвестный мне Шубкин один-одинешенек сидел в редакции и глядел на меня без удивления, без радости, как на пустое место, хоть видел, что я нахожусь в большом смущении и отчаянии. Все это было у меня на лице. Его защитного цвета военное обмундирование ввело меня в заблуждение. У нас в институте такая одежда была на ребятах как говорящая анкета: недавно из армии, живу на стипендию, жизненной линии держусь только прямой; мало чего имею, но всегда чем смогу — помогу. На собраниях эти ребята в хлопчатобумажных гимнастерках и галифе были беспощадны к нам, выходцам из десятого класса, требовали строгих решительных мер в борьбе за дисциплину, голосовали за самые строгие выговора, если кто-нибудь из нас отклонялся от прямой линии, которую они и для каждого из нас тоже начертали. Но они, эти парни, и спасали нас, когда жизнь неожиданно прижимала. Так я на третьем курсе без всякого заявления в профком получила вдруг бесплатные новые валенки и меховую ушанку, а моей соседке по общежитию Варьке не позволили бросить институт, устроили ее младенца в Дом ребенка.

Не наивность моя ввела меня в тот день в заблуждение, а шубкинская оболочка.

— Здравствуйте. Теперь мы с вами коллеги, — сказала я, подходя к его столу, — одолжите пятьдесят рублей. Надо устраиваться в гостинице, а денег ни копейки.

В первый раз и, кажется, в последний произнесла я это слово: «коллеги». Есть друзья, есть товарищи по работе, соратники, приятели, и вполне достаточно. Какие еще там «коллеги»…

Пятьдесят рублей в те годы были нынешней пятеркой, но звучали внушительней. Шубкин не сразу, а после того как разглядел меня и пришел к какому-то выводу, сунул руку в карман и вытащил две десятки. Потом спросил сиплым голосом:

— Вас обокрали или это элементарная беспечность?

Я не ожидала, что он будет так изысканно выражаться — «элементарная беспечность», — и ответила:

— Просто жизнь сделала крутой поворот. Ваша редактор Матушкина пригласила поработать в газете.

«Поработать» немного развеселило Шубкина.

— Ну что ж, поработайте, — сказал он. Протянул мне две десятки и посоветовал не задерживаться, спешить в гостиницу, устраиваться там, как дома.

Через полчаса я познакомилась с Зинаидой. Полная, рыжая и говорливая Зинаида была вся как на ладони. На рыжем в веснушках лице, над зелеными круглыми глазами двумя черными прямыми линиями красовались брови. Я знала эти брови, сама однажды навела такие в парикмахерской при бане: ни стереть, ни смыть невозможно, пока сами собой не сойдут. Я тогда страдала, а Зинаиде, похоже, нравилась их разбойничья чернота. Они у нее все время двигались, то взлетали, то сходились на переносице, так она переживала все то, что случилось со мной в последние дни. Я видела по ее лицу, что она сочувствует мне, хотя весь мой рассказ был рассчитан на то, чтобы Зинаида поудивлялась и порадовалась моей удачливости.