Изменить стиль страницы

— Что это ты, как в праздник, разукрасилась?

— И где у меня праздник? — с укором выставила глаза Гераниха. — И где ты видела мой праздник? Когда люди поют, празднуют, я где? Я те спрашиваю, где я?

У Полины Ивановны защемило сердце. От Геранихи скоро не избавишься. Нина, конечно, уши распаковала, приготовилась.

— Ты успокойся, — сказала она Геранихе, — час ранний, тебя не ждали. Сейчас отзавтракаем, Нину в школу проводим и поговорим.

Дочка вышла из спальни, как солнце из-за горы выкатилось: халат легонький, розовый, коса темная, пооблохматилась за ночь.

— Че думаешь, завсегда такой будешь? — кинула на нее недобрый взгляд Гераниха. — Все пропадет. Глянешь в зеркало, а там уже все не такое.

Полина Ивановна сдвинула брови, взглядом приказала дочери: иди, не задерживайся, но та не спешила.

— Куда ж оно денется?

— Пропадет. Муж пропьет. Дети вытянут. А че останется, работа подберет.

— А у меня муж непьющий будет и дети умные.

— Иди мойся! — Полина Ивановна рассердилась на дочь, а Гераниху, будь ее воля, взяла бы за плечи и выставила бы вон. Как ворона влетела ни свет ни заря, расселась, раскаркалась. — Ну, сказывай, что там у тебя загорелось? — спросила Полина Ивановна, когда дочка, зыркнув на них веселым глазом, ушла в школу.

— Чего горит, то и сгорит, а зальешь — не спасешь, там уж одни головешки. — Пыл у Геранихи пропал, она уже вроде и говорить расхотела. Верней, говорить спокойно Гераниха просто не умела. Чтобы заговорить, ей надо было раскачать себя, взвинтить, она и попыталась это сделать. — Загордилась ты, Ивановна, вознеслась. А куда вознеслась, сама не знаешь. Сымут тебя, попомнишь мое слово, за нечуткость сымут.

— Ну «сымут», тебе-то что?

— Жалеть тебя буду. Ох, пожалею! За ручку возьму, по своей дорожке поведу. А дорожка та, что стерня из гвоздей, и каждый гвоздь — в сердце, в сердце.

— Надоела ты мне. — Полина Ивановна поглядела на Гераниху с сожалением. — Ну что ты балабонишь? С чем пришла — не говоришь, а пугать меня — дело пустое. Я уж пуганая, я уж какая есть, другой не стану.

— А я тебя все ж припугну. — Гераниха положила ладонь на бусы и закачалась на стуле. — Ой, Ивановна, помереть мне легче, чем знать, что знаю.

Артисткой Гераниха была прирожденной, но что-то в этот раз представление у нее не клеилось.

— Лизавета наша… Сашку Петракова каждый вечер пускает…

Сказала и смолкла. И Полина Ивановна молчала, не сразу до нее дошел смысл слов, сказанных Геранихой. Потом собралась с мыслями, подумала: все, что скажу, Гераниха тут же по селу во все стороны пустит, — и ответила:

— Неправда это. Наговор. Вовек не поверю, что Лизавета пошла на такое. Она человек ответственный, ее жизнь уже поклевала, не дам я чернить Лизавету.

— Жалеют ее люди, а не чернят. — Гераниха надулась, не такого ответа ждала она от партийного секретаря. — Я к тебе с доброй просьбой пришла: поговори с Сашкой, пусть женится, пока в армию не загудел.

— С ума все посходили! Какая женитьба? Сашка — дите еще, школу только прошлой весной кончил. Иди, Анна Герасимовна, и не морочь мне голову, и пенсионеркам своим накажи, чтобы имя Лизаветы не трепали. Передай, что я разберусь и всех, кто языки на этот счет пораспускал, призову к ответу.

Гераниха от этих слов словно онемела, безмолвно натянула жакетку, повязала платок и тихо, как мышь, шмыгнула из дома. Полина Ивановна подождала, пока она выйдет со двора, и тоже стала собираться.

На улице зима не зима. Снега не видать, с крыш капает. Никогда такой зимы не было: в январе на сирени почки полопались. Полина Ивановна шла по улице и решала, куда ей свернуть. То ли к Лизавете на ферму, то ли с матерью Сашки Петракова встретиться. Вот уж вправду говорится: придет беда — открывай ворота. Трех месяцев не прошло, как помер у Сашки отец, а уже и новая беда не задержалась. Сколько же это ему будет лет? Призывник — значит, восемнадцать. А Лизке? Той уже двадцать четвертый. Своей ты рукой, Полина Ивановна, писала военкому, чтобы дал Сашке отсрочку от армии. Отец помер, мать больная, сын единственный, другой близкой родни нету. И Лизку той же рукой к ордену представила. Председатель не очень поддерживал:

— Ты вдаль не глядишь, Ивановна. Лизавета в настоящий момент молодая, дети в яслях. А выйдут ее молодые годы, дети подрастут — что тогда? Не управится она с этим грузом, будет со своим орденом в хвосте у всех.

— Далеко глядишь, — возразила тогда Полина Ивановна. — Почему не управится?

— Может, и управится, — согласился председатель, — но все ж анкета у нее не для такого ордена.

— Это ты про то, что мужа у нее нет? Что она своего пьяницу и заспинника выгнала? Да за одно это ей положено орден вручить. Всем бабам я бы за это награды выдавала.

— Ну и выдавай. — Председатель дальше спорить не стал, подписал характеристику и этим самым как бы переложил ответственность целиком на Полину Ивановну.

Улица была безлюдной. Ребятня в школе. Старшие на фермах, в мастерских. Раньше в такой вот солнечный да мягкий день улица не пустовала. У колодца судачили бабы, да и во дворах жизнь шла — на грядки назем укладывали, у яблонь ветки сохлые обрезали. Теперь другое: водопровод два года как пустили, магазин большой построили, промтовары одна продавщица отпускает, сахар и хлеб — другая. Нет очереди у колодца, не пекут в домах хлебов, не бегают друг к дружке хозяйки за солодом, за дрожжами. Затихла, угомонилась центральная улица.

На лавке у дома Груздевых грелся на солнышке старый Максим. Вот уж кому прозвище дали, как припечатали, — Кудря. И в молодости был кудрявый, и теперь из-под старой ушанки по лбу седые завитки раскиданы. Глаза ясные, глядят весело, вроде в радости великой он и сам от себя, и от того, что Полину-секретаря увидел. Так всю жизнь и прожил. Всему радовался: и чарке, и чужой удаче, и жене своей Антониде, которая родила ему в двадцатые годы двух мальчиков-погодков, таких же, как Кудря, кудрявеньких, ясноглазых и легких. Девчонкой была в войну Полина Ивановна, лет десять ей тогда было, но помнит, как горевало село, когда пришла весть, что погибли Кудрины сыновья. Две похоронки в один месяц. «Как пришли на этот свет, так и ушли, один за другим». Кудря не показывался в те дни на людях, сидел в баньке, и оттуда слышалась его песня. Что он пел, почему пел, никто этих вопросов ни себе, ни другим не задавал. Жил Кудря по-своему и горевал непохоже на других.

Полина Ивановна поравнялась со скамейкой старика и протянула ему руку.

— Здравствуй, Максим Степанович, не замерз?

Кудря пожал ей руку, приставил ладонь ребром ко лбу, вглядываясь в лицо Полины Ивановны.

— Это ты, Поля? Чего это к тебе Гераниха прибегала?

— Прибегала… Ей по домам бегать — что другим в кино ходить. К вам-то заходит?

— Наведывает. Мы с ей молоко кислое по-старинному едим. Она из парника огурец принесет, мы его покрошим и едим из одной миски.

— Антонида не ревнует?

— Доверяет. — Кудря через плечо глянул на свой дом, где была в это время его Антонида, и, понизив голос, сообщил: — Мы с Антонидой дом и деньги Геранихе отписали. Когда помрем, все ее будет.

— И много денег?

Кудря засмущался, опустил голову.

— Антонида не велит сказывать.

Это же надо так прожить жизнь в послушании и согласии со своей Антонидой! Грех у такого человека выпытывать тайны, да как устоишь?

— Скажи, Максим Степанович, про Лизавету тебе ничего не говорили?

Кудря от радости, что на этот вопрос у него от Антониды запрета нет, заерзал на скамейке.

— А че про Лизку говорить? Лизка сама до нас бегает. И Сашка ейный забегает.

«Ейный». У Полины Ивановны сердце как кто дернул. Значит, уже и нет никакой тайны, все село знает. Может, как раз эту тайну от нее, сговорившись, и охраняют. Ну уж раз начала, надо до конца допрос доводить.

— Что же Сашка, жениться на Лизавете собрался?

Кудря посерьезнел, поджал губы и глубокомысленно поглядел вверх.