Изменить стиль страницы

— Какие платки?

— Как это «какие»? «Приглашение к чаю».

— Так вот что за исторический день. Это вы тогда с Мариной так славненько придумали? Жаль, Томка. Не знаю чего, но жаль…

Томка какое-то время молчит, потом объясняет:

— Не могла я на них больше смотреть. И эта Матрена… Ты бы видела, как она злорадствовала. Она специально так выпучилась там, на совете, чтобы ее не пропустили.

— И все-таки жаль ее, — снова говорю я.

— Ну, спасибо. Я поднимаюсь в шесть утра. Тащусь на электричке на фабрику…

— Можешь не продолжать. Борька уже член Союза художников… У Еньки нет настоящей бабушки… Сказала бы хоть раз для разнообразия что-нибудь новенькое.

— Замучила ты меня, — говорит Томка и пугается своих слов. — Нельзя ли меня с моим языком засунуть на какую-нибудь полку твоего архива?.. Молчишь? Значит, нельзя. О чем же я еще хотела тебя спросить?.. Да! Ты не смогла бы сегодня забрать Еньку из детского сада?

— Заберу. Только не убегай от него часто. Ты люби его, Томка.

— Я люблю его, — отвечает Томка, — а что иногда убегаю, так это у меня наследственное. Помнишь, как ты от меня убегала?

— Стыдно, — обрываю я ее. — Что-то я не очень далеко от тебя убежала. Что-то мне кажется, что и правнуков своих я буду приводить из детского сада.

В кабинет входит моя тезка Оля, старший научный сотрудник промышленного отдела довоенного периода.

— Ольга Сергеевна, можно я на следующей неделе помогу Славской? У нее три новых поступления. И еще пришел запрос из Союза художников, просят поискать фотографию Межонного.

Межонный — довоенный директор нашего станкостроительного завода, погиб в конце сорок первого на посту секретаря подпольного райкома партии. Бедная Оля, как пришла к нам, так и мечтает об отделе Отечественной войны. Но там все ставки старших научных сотрудников заняты, и просвета не предвидится.

— Оля, ты знаешь, кому нужен портрет Межонного? — спрашиваю ее. — Есть такой художник Адам Петрович Волков, он мечтает увековечить Межонного, написать картину. Если найдешь фотографию Межонного, то здорово поможешь. Он создаст произведение, оно принесет ему славу, а то, что старший научный сотрудник Оля проделала большую работу, никто не узнает.

Оля с удивлением слушает меня.

— Каждому свое, — наконец говорит укоризненным голосом. — Для меня нет выше удачи, чем найти фотографию. Словесные описания Межонного уже складываются в довольно подробный портрет. Он был очень высокого роста, с синими глазами.

Ей уже все тридцать. Была замужем, разошлась, живет с мамой, и больше я о ней ничего не знаю.

— Оля, — спрашиваю ее, — вы очень хотите перейти в отдел к Славской?

— Уже нет, — отвечает Оля, — прошло то время. И потом, здесь все так взаимосвязано.

Мне хочется спросить ее, довольна ли ее мама работой дочери в архиве и вообще довольна ли своей дочерью, но на такой вопрос надо иметь право. У меня его нет.

— Можете, Оля, на будущей неделе поработать в отделе у Славской. В вашем отделе сейчас, кажется, три практиканта?

— Практикантки, — поправляет меня Оля и уходит.

Енька не очень рад моему появлению.

— А где мама? — спрашивает он.

— У тебя есть еще и папа. И бабушка.

Енька понимает из моего ответа, что и я не в восторге от встречи с ним. Он уже одет. Тапочки и панамка остаются в детском саду, на Еньке красные девчачьи сандалеты и красный берет, из-под которого торчит прямая, как солома, челка.

Я останавливаю у ворот детского сада такси и, махнув рукой на то, что счетчики уже давно вертятся с удвоенной скоростью, называю улицу.

— Куда мы едем? — спрашивает Енька.

— В магазин.

В магазине он угрюмо смотрит на керамических петухов, выстроившихся на выступе стены на уровне его глаз, и не замечает больше ничего. Это Томкин взгляд, умеющий отгораживаться от всего и видеть только то, что ему надо.

— Этот магазин, я думаю, устроили для тех, у которых бешеные деньги… — говорит полная женщина с приметной прической: будто на голову ей поставили двухлитровую банку и обернули волосами. — Салон! — Она изрекает последнее слово как ругательство и направляется к двери.

— Я домой хочу, — тянет меня к этой двери Енька и смотрит снизу вверх серыми хмурыми глазами. — Я к маме хочу.

Женщина с банкой на голове возвращается, подходит к прилавку.

— Почему же так дорого? — спрашивает она молоденькую с обиженным лицом продавщицу.

— Это оригинал, — отвечает продавщица, — художественное произведение. А вы купите себе петуха, они тиражированы, три рубля штука.

Она выходит из-за прилавка, глядеть на нас больше не может. Белый воротничок, голубой фирменный халатик. Тоже чья-то дочка. Идет по своему магазину, заставленному и увешанному произведениями искусства, и я боюсь оторвать от нее взгляд, боюсь увидеть на полке, в середине шелковых изделий знакомые краски Томкиных платков.

В магазине пусто. Я иду за девушкой в голубом халатике, тащу за руку Еньку и вдруг вижу в центре салона, на левой стене Томкины платки. Но это не платки. Это Матрена расселась тут со своим самоваром и глядит, как владычица мира, на меня и Еньку. Только сейчас я понимаю, что хоровод маленьких матрешек вокруг чашки с блюдцем — ее дети.

— Но почему все, что увидел, надо непременно купить? — Продавщица говорит эти слова не мне, а женщине с банкой на голове, которая стоит вдали, у прилавка, и не слышит ее слов. — Можно ведь просто зайти и посмотреть.

— Как странно вы рассуждаете, — удивляюсь я. — Это же магазин. Или у вас нет плана?

— Есть, — отвечает она, — без плана нельзя. Только вы напрасно беспокоитесь. Все это купят. — И она смотрит на женщину у прилавка.

Енька поднял голову, уставился на Матрену. Вопрос его звучит громко, на весь салон:

— Баба, это ты?

Я дергаю его за руку, хочу объяснить продавщице, что эти платки нарисовала моя дочь, мама этого мальчика, но ничего не объясняю: продавщица смотрит на меня, и подбородок ее дрожит от смеха.

— Баба, это ты, — говорит Енька уже без вопроса. Он чувствует, что загнал меня в угол, и с удовольствием повторяет: — Баба, это ты.

Продавщица отворачивается. Я хочу отвлечь Еньку и показываю на керамического петуха.

— А вот это ты.

— Нет, — топает ногой Енька, — я хороший, я вон тот, — и показывает пальцем на самую маленькую матрешку в хороводе.

Женщина отрывается от прилавка и решительным шагом направляется к нам.

— Я беру, — говорит она, и Матрена от ее голоса начинает качать головой. И пол подо мной тоже качается. — Я беру  э т о. Ва́м платить?

Енька тянет меня за руку: «Баба, пошли домой», а я, с ужасом думая, что после такси в сумке остался всего рубль с мелочью, опережая ответ продавщицы, говорю женщине:

— Вы опоздали. Уже продано. Э т о  уже продано.

ЛИЗАВЕТА

Хоровод img_3.jpeg

Гераниха еще порог не переступила, а Полина Ивановна уже догадалась, кого это принесло.

— Ты дома, Ивановна?

Голос тонкий, игривый. Полина Ивановна, как услышала его, так чуть не заплакала с досады. Ну что это за должность у нее такая: хоть бы утром домашней жизнью дали пожить. Дочке в школу пора собираться, и у самой Полины Ивановны перед работой дел дома по горло, а тут эта Гераниха.

— Заходи, раз уж пришла, — сказала она застывшей на пороге женщине.

Та ринулась к столу, плюхнулась на стул и затянула такой, на одной ноте, вой, что у Полины Ивановны от неожиданности мурашки по спине пробежали. Но она тут же вспомнила, что это же Гераниха, и строго прикрикнула на нее:

— Это еще что такое? Ниночка у меня спит, перепугаешь со сна.

— Я не сплю. — донесся из другой комнаты дочкин голос.

— Не спит она. — Гераниха вскочила со стула и стала развязывать платок, стаскивать плюшевую жакетку.

«Когда баба дурная, — подумала Полина Ивановна, разглядывая бусы на пышной Геранихиной груди, — так ту дурость за сто километров разглядишь». Бус было ниток шесть, и все разные: и под жемчуг, и под бирюзу, и чешские, и натурального янтаря.