Изменить стиль страницы

КТО ТАМ В МАЛИНОВОМ БЕРЕТЕ?..

Хоровод img_7.jpeg

Старшая сестра Марианна жила по высокому счету. Превыше всего ставила и почитала искусство. Высокий счет оплачивался ссорами с родителями и вечным безденежьем. К тридцати годам Марианна не то чтобы отвоевала право быть такой, какой была, а притупила отчаяние матери. В материнских обличениях зазвучали безнадежные нотки.

— Я дала ей лучшее в мире имя — Мария! — возмущалась мать. — И что она с ним сделала? Марианна! Не считайте меня мещанкой, я понимаю, что не с имени дело. Все дело в ней самой, в Марианне, Машке, Маньке… Манька — вот ты кто! И картины твои — Маньки! И мужья — Маньки!

Она бросала выразительный взгляд на мужа, требуя подмоги, и тот рокотал по привычке, без надежды образумить дочь.

— Ты бы подумала, какой пример видит в твоем лице младшая сестра. Что ее ждет в жизни, когда перед глазами у нее такой пример?

Марианна в последние годы научилась молчать. Младшая сестра Оля жила своей жизнью, и никакой пример со стороны Марианны — ни плохой, ни хороший — ее не достигал. Марианна прерывала молчание только в те минуты, когда молчать уже не могла. Это случалось тогда, когда мать оскорбляла ее мужа Севу.

— Моя жизнь! Мое искусство! А хлеб наш! — Мать давно переступила черту, к которой люди стараются не приближаться. Это была уже не ссора с дочерью и зятем, а спор с самой жизнью. — Кому нужны эти картины с летающими по небу фанатиками? Летят! Жрать они, надеюсь, спускаются на землю?

В устах матери «фанатик» было ругательством. Им она обзывала мужа в зимнее время, когда он в выборной должности старшего по дому собирал жильцов на воскресник или писал личные письма задолжникам по квартплате.

Оля во время семейных баталий сидела где-нибудь в углу комнаты. Сидела неподвижная, как картинка, ни вздохом, ни словом не привлекая к себе внимания. Мать старалась для нее: обличала Марианну, чтобы отвести беду от младшей дочери.

Мужьям Марианны Оля симпатизировала. В первого, Андрюшку, даже была влюблена. Это был худенький, большеголовый, очень жалкий Андрюшка. Двадцать четыре года, и ничего за душой: ни квартиры, ни законченного образования, ни зимнего пальто. Бегал зимой в потертой замшевой курточке без подкладки. Оля училась тогда в седьмом классе и мечтала приодеть Андрюшку. Копила деньги. Приличный костюм стоил восемьдесят рублей. Она накопила уже одиннадцать рублей, когда Марианна развелась с Андрюшкой, и он исчез.

Второй муж, Сева, появился через два с половиной года, когда Оля училась в десятом классе. Он был покрасивей Андрюшки, хотя и не шел ни в какое сравнение с настоящими красавцами. Оля пригляделась к нему и заметила, что было в нем что-то общее с Андрюшкой, чему трудно подыскать название, нечто такое вроде выношенной замшевой курточки без подкладки. Сева поселился у них в доме только через год после того, как стал мужем Марианны. Мать о нем целый год слышать не хотела. Она так и говорила: «Слышать не хочу ни о каком Севе. Мужьям — конец! Второй для меня не существует». Оля тогда спросила Марианну:

— Слушай, почему бы тебе хоть раз не выйти замуж за кого-нибудь побогаче? Почему у тебя они все какие-то голодные и не от мира сего?

Восковое личико Марианны вытянулось, синие глаза уставились в одну точку, потом она вышла из оцепенения и ответила:

— Видишь ли, женщины всегда выходят замуж по любви. И любовь никогда не интересуется имущественной стороной. Я любила Андрюшку, а он меня не любил. Одной моей любви на двоих не хватило, и мы расстались. А с Севой у нас две любви, мы оба любим друг друга.

Оля не поверила ей. Марианна всегда не говорила, а изрекала. Какие еще там две любви? Длинный унылый Сева любить никого не мог, и его любить было не за что. Сева глядел на Марианну, как дитя на бабушку.

«Купи мне гуашь, черную и белую, а лучше целую коробку, потому что красная и желтая тоже на исходе».

«На что я куплю?» — тихим голосом, не раздражаясь, спрашивала Марианна.

«Да, да, — кивал Сева, — у тебя опять нет денег. Тогда надо попросить у Василия».

Оля наслушалась таких разговоров. Если это любовь — пожалуйста, но не надо об этом так значительно заявлять. Просто Марианна задурила себе голову искусством и поклоняется ему, а Сева — идол.

За столом Севина любовь расправляла плечи. Сева ел за троих. Когда через год они, наскитавшись по частным квартирам, впервые сели за стол, Сева подтянул к себе чашу с салатом, взял торчащую из него ложку и поглотил этот салат в считанные секунды.

— Он ест, как молотобоец, — говорила мать, — а работает, как лауреат, которому уже все можно. Он рисует, небо и облака, как будто это кому-нибудь надо. Каждый человек, подняв голову, может бесплатно увидеть такую картину в натуральном виде.

Иногда ее охватывали сомнения.

— Может быть, он сумасшедший? — спрашивала она у Оли. — Он же действительно работает с утра до вечера. Истязает себя, сгорает, от этого такой аппетит. Скажи мне: есть у этого какой-то итог? Что из этого может в конце концов получиться?

— Он не сумасшедший, — отвечала Оля, — он нормальный человек. Верит в то, что творит. Нам со стороны это непонятно.

— Тебе тоже непонятно?

— Мне тоже. Лучше бы он ходил на работу и приносил зарплату.

— Некоторые приносят зарплату, но это тоже не выход и не результат. — Мать тяжело вздыхала, вздох говорил, что Оля тоже пока не оправдала ее надежд. Два года подряд поступала в институт и не поступила. Результат получился мелкий: работает секретаршей в приемной начальника главка.

Раз в месяц появлялся Василий, толстый, цветущий, зимой — в дубленке, летом — в импортных джинсах. Выгружал на стол консервные банки, пакеты с крупой и сахаром, сверху клал две красненькие десятки. Это был его ежемесячный добровольный оброк Севе. Сначала все краснели, когда он выкладывал на стол пакеты и деньги, потом привыкли.

— За убитого паука снимают двадцать грехов, за накормленного гения — десять. — Василий после этих слов хохотал как школьник.

Оля его ненавидела. Да и нельзя было к нему относиться иначе, стоило только посмотреть, как перед ним заискивает мать, как втягивает живот папаша, стараясь выглядеть стройней и бодрее. Родители прочат ей Василия в мужья. Ей — в мужья, а себе — в награду за страдания, которые принесла Марианна. Не могут поверить, что Василий приезжает к ним из-за Севы. Приезжает замаливать грехи за свое цветущее бездарное существование. Не замечают, что Василий самовлюбленный баран, каждая фраза у которого начинается с местоимения «я».

— Я талантливей Севки, — говорил Василий, — но я не верю в загробную жизнь. Я эгоист. Я не могу себе позволить подарить свою единственную реальную жизнь человечеству. Я живу, а Севка работает. Я хочу быть радостью своих современников, а он будет гордостью потомков.

Василий не всегда бывал таким дураком, случалось, что изрекал и что-нибудь умное. Мать глядела на него как на чужую удачу. Послал же бог кому-то такого сына, и будет какая-то счастливица его женой.

— Скажите, Василий, — спрашивала мать, — хоть в какой-то части оценят современники старания Севы?

— Нет, — веско отвечал Василий, — он подлинный талант, а значит, ни злата, ни серебра ему на этом свете не причитается.

Мать наклонялась над тарелкой, прятала выражение на своем лице.

— Василий, — как с того света, подавал голос Сева, — ты не мог бы мне подбросить несколько коробок гуаши?

Он не мелочился, просил с походом, не объяснял, как Марианне, что черная и белая кончились, а красная и желтая на исходе.

Отец краснел, мать, считая себя хозяйкой за столом, а значит, и ответственной за все, что сказано, спешила исправить неловкость.

— Теперь у вас есть двадцать рублей, — говорила она Севе, — Марианна поедет в город и купит.

Овальный большой стол на террасе становился в этот вечерний час центром картины уходящего летнего дня за городом. Четыре молодых лица и два немолодых придавали композиции законченность. Заходящее солнце сгущало зелень на кустах и деревьях до черноты, что придавало картине цветовую контрастность. Слова матери о том, что Марианна поедет в город и купит гуашь, оставались без ответа. Отец кашлял в кулак и делал попытку оторвать разговор от земных забот.