Изменить стиль страницы

Я спрашиваю Викентьевну, что это такое — «гоцает»?

— Бегает, скачет по моей голове, — отвечает она и показывает на потолок. — Не смотрите, что сидит, как немая. Столько там внутри гонору и упорства, как у настоящей Каролины. Добилась ведь своего. Мать мне ключи оставляет. Как начинает гоцать, так я сразу на ихний этаж. Кормлю бесплатно, а она мне за это нервы крутит.

Каролина переводит взгляд, внимательные, изучающие бусинки глядят на меня пристально.

— Обижает тебя Викентьевна, наговаривает? — спрашиваю я, чтобы услышать голос этой девчушки, с которой, по-моему, безуспешно воюет Викентьевна.

Каролина слезает со стула, из платья она давно выросла, тонкие, как струны, ножки — в ботинках без шнурков, на платье — неподрубленные, обрезанные рукава. И все-таки она как цветок. Такая маргаритка, сбежавшая с клумбы; вытянулась у крыльца на тонком стебельке, хоть в тени, хоть в пыли, но наособинку.

— Я вашего Женьку знаю, — говорит Каролина, не обращая внимания на мой вопрос, — шапочка у него была. Такая — кишкой с головы назад и на конце кисточка.

Знаю я эту шапочку, не забыла. Внук не плакал, а вопил, отвергая ее, потом сдался. Тогда ему было три года, теперь четыре. Теперь он уже эту шапочку не наденет.

— А куда вы шапочку дели? — спрашивает Каролина.

— Не помню.

— Его дразнили, он в ней на девочку был похож.

Викентьевна возмущенно трясет головой:

— Выманивает шапочку, замечаете?

Каролина поворачивает к ней лицо, говорит, не повышая голоса:

— Жадина! Деньги за детей берешь. Но мама тебе ничего никогда не даст, не надейся.

— Слыхали?! — Викентьевна, похоже, рада, что Каролина раскрылась во всей красе. — Это еще не все! Она и почище умеет крутить нервы.

Каролина идет к двери, садится на пол и что-то бубнит себе под нос. Она на год-полтора старше моего внука, и я смотрю на нее с жалостью: заброшенное дитя, неухоженное.

— Мать жалко, — говорит Викентьевна. — Это же не ребенок, это кусок злости и хитрости.

Викентьевна удивляет меня. Сквозь ворчанье проступает неведомое в ней раньше терпение. Раньше Викентьевна ни от кого не потерпела бы таких слов: «Жадина! Деньги за детей берешь». Она не просто брала с нас деньги, она еще требовала заискивания, почтительного унижения: «Татьяна Викентьевна, у вас талант воспитателя. Просто удивительно, как преображаются дети рядом с вами». Я когда-то поверила в эти слова. И не брала греха на душу: дочь моя Томка, которую я приводила к Викентьевне, когда уезжала в командировку, действительно менялась на глазах. Томкин голос становился кротким, и речь ее звучала приблизительно так: «Пожалуйста, приезжай поскорей и обо мне не беспокойся». Вязать, вышивать, даже по-особому мыть шею, чтобы вода не стекала за воротник, Томку научила Викентьевна. До сих пор Викентьевна при встрече со мной вспоминает Томкины рисунки: «Они где-то у меня лежат. Если хотите посмотреть — поищу». Викентьевне нравится, что Томка стала художницей, но жизнью ее не интересуется. Однажды я ей сказала, что родился внук и такая пошла жизнь, что мне хоть уходи раньше времени на пенсию. Викентьевна послушала и сказала: «В ясли его. Чего тут мудрить, когда нет возможности растить самим».

Она урывками — вечерами, в выходные дни — растила чужих детей. После рабочего дня на заводе шла к детскому саду и вела оттуда двоих, троих, оставленных ей на присмотр. Вела молча, просто шла, отдыхая после заводской смены, и дети шли рядом с ней, как солдаты, быстрым шагом, не вступая с ней в разговор. Мы, родители, встречаясь друг с другом, поругивали Викентьевну: крутой характер. В жизни каждого из нас она была тяжелой необходимостью. Осуждали Викентьевну и жалели себя: а куда денешься? Спасибо, хоть такая есть, выбирать не приходится.

Сейчас Викентьевна уже на пенсии, но детей не стало больше в ее квартире, даже, по-моему, совсем не стало, кроме Каролины.

Она все еще сидит на полу у двери, а Викентьевна ругает ее.

— Раз она такая, больше к себе никогда не позову. Пусть гоцает, пусть разносит мне потолок. Я в ЖЭК заявление напишу, что дом уже шатается от ее беготни, пусть принимают меры.

Каролина подходит к столу.

— А я не открою. Придешь, а я не открою. Цепочку не сниму, и ключом не откроется.

Они обе уже выдохлись, ссора прошла свой пик, пошла на убыль.

— Мать жалко, — говорит Викентьевна. — Такая у женщины работа, хуже не придумаешь. И днем и ночью. Разве бы я с этим барахлом (она кивнула на Каролину) связывалась, если бы у матери был хоть какой выход?

Я вижу, как плечи у Каролины поднимаются вверх, словно она ждет удара. Но это не от того, что обозвали ее «барахлом», девочка ежится и моргает, ожидая худшего.

— Артистка, — говорит Викентьевна. — Это одна молва, что работа у них заманчивая. Утром — репетиция, вечером — представление, да не в городе, а где-нибудь в райцентре или в деревне. Вы бы посмотрели на нее вблизи — молодая, а на лице живой кровинки нет. Пергамент.

Каролина опустила плечи, смотрит на меня и говорит хмуро:

— А моя бабушка утонула.

Я сочувствую ей, этот хитрый прием мне знаком: когда Женьке что-нибудь не нравится, он тоже переводит разговор на другое.

— У нее и отец утонул, — Викентьевна никак не отвяжется от нее. — Катался на водных лыжах и утонул. Если б еще какие были родственники, она бы их тоже перетопила. Только мать свою одну на берегу оставила.

— Я тебе больше танцевать не буду, — говорит Каролина Викентьевне и передразнивает ее. — «Каролинка, потанцуй, я тебе музыку поставлю». Одна буду танцевать, дома, пусть на тебя потолок обвалится.

Она маленькая, ей трудно победить Викентьевну, а та словно забыла свой возраст, воюет с нею на равных.

— Пошли к нам, — говорю я Каролине. — Женьки дома нет, они все уехали на субботу и воскресенье. А мы с тобой телевизор цветной включим, пирог испечем. У меня мак есть и мед. Любишь пирог с маком?

Викентьевна кольнула меня осуждающим взглядом: хочешь быть хорошей, так еще неизвестно, что из этого выйдет. И действительно, ничего не выходит.

— А вы испеките пирог и принесите половину, — отвечает Каролина. — Вам — половина, и нам с мамой — половина.

— А мне? — спрашивает Викентьевна.

— И тебе… — не сразу отвечает девочка. — Маме нельзя много мучного.

— Вот так всегда, — Викентьевна произносит слова поучающе, она довольна, что Каролина отвергла мое общество, — вы для нее разбейтесь, а она все равно на первое место поставит мать. Я этой Каролине под Новый год кофточку подарила за двенадцать рублей. Знаете, что она мне ответила: «А маме ничего?» Такая добренькая к своей маме за чужой счет.

Все было бы ничего, если бы Викентьевна не говорила при девочке. Ребенок, конечно, отбивается, отстаивает себя, но зачем все это?

Викентьевна словно слышит, о чем я думаю.

— Считаете, что обижаю ее? С ней по-другому нельзя. Она хорошего обращения не понимает. Сразу таким деспотом делается, жизнь ей отдай — и все будет мало.

Каролине эти слова нравятся. Она вскидывает личико, и я вижу на нем столько самосознания, столько недетской фанаберии, что соглашаюсь с Викентьевной: не понимает хорошего отношения, маленькая, но характер — хуже некуда.

— Домой хочу, — говорит Каролина, — мне тут надоело.

Викентьевна открывает ей дверь. Стуча ботинками без шнурков, Каролина пересекает комнату, у дверей оборачивается и говорит:

— Моя мама еще лучше вас пироги делает.

Мы с Викентьевной остаемся одни.

— «Пироги делает», — говорит она, — мать ее и духовку ни разу не включала. Кефирчик из магазина принесет, яичко сварит — вот и все пироги. Вдвоем живут. Мать — Верой зовут — одиночка. Если бы муж когда-нибудь был, почтальон бы алименты носил. В доме голо, как после пожара. Я им подушку для Каролинки пожертвовала, а то вдвоем на одной подушке спали. Но при этом форс. Цветы зимой. Несет букет, чтобы все видели — артистка, цветы ей преподнесли.

Она еще долго возмущается.