Изменить стиль страницы

— Продолжим разговор об аристократах, которые живут в этом доме, — сказал Прокоп, разрезая пирог. — Если мне не изменяет слух, вы об этом вели речь.

— Слух в порядке, — осадила я его. — Между прочим, самая аристократическая черта — это умение подслушивать чужие разговоры.

— И ты, и твои слова не в счет. — Прокоп не желал со мной ссориться. — Аристократов в этом доме двое. Я и Марья.

— Поздравляю, — буркнула я.

Тонкие губы Марьи вытянулись в улыбке. Ей понравилось начало разговора.

— Теперь об отличительной черте. Сначала ты сказала — бесчеловечность. Потом пыталась острить насчет подслушивания чужих разговоров. А на самом деле самая главная черта истинного аристократа… — Он замолк, глаза погасли, губы сложились в обиженную гримасу. — Я не буду продолжать. Не желаю.

Мы молча пьем чай, едим пирог. Прокоп в своем репертуаре. Для кого-то сложная, оригинальная личность, а для меня, видящей его насквозь, — человек с затянувшимся периодом детства. Хорошо еще, что Марья сейчас настроена мирно. Молчит, счастлива, что причислили к аристократам. Ах, какой эти аристократы поднимают крик, когда время от времени начинают выяснять отношения!.. И все же вот такое молчание ничем не лучше скандала.

— Замрите, — говорю я им примирительно, — я привезла вам кое-что.

Бегу к чемодану и возвращаюсь с банкой маслин. Ставлю на стол. Прокоп задумчиво глядит на меня и вдруг изрекает:

— Глупо. Все, что ты совершаешь в последнее время, глупо и жестоко.

Что-то случилось тут без меня, начинаю метаться в поисках ответа: Марья старая, Прокоп инфантильный, я поступила в институт, Прокопа выпроваживают на пенсию. Прокоп расстроен. Почему я поступаю глупо и жестоко?

— Прокоп, — спрашиваю я, — ты рад, что я поступила в институт?

— Я горд, — отвечает Прокоп. — При таком конкурсе поступить на архитектурный факультет — это подвиг.

— Мне повезло.

— Тебе повезло с отцом, — уточняет Марья, — не забывай, что он архитектор, ты с пеленок жила в этом мире.

— Я был главным архитектором, — говорит Прокоп, нажимая на слово «был». И закрывает ладонью глаза.

Я не хочу его таким видеть. Пусть самодурствует, дразнит меня, издевается, что угодно, только не страдает. Надо его разозлить.

— Укроп, — ехидно говорю я, — с каких кислых щей ты стал аристократом? Ты ведь так гордился своей родословной. А там завалялся кто-то из высшего сословия?

— Мы с Марьей, — серьезно ответил Прокоп, — аристократы в первом поколении.

— Аристократы духа, — понимающе киваю я. — Теперь понятно, почему дочь твоя к этому не причастна. Это не передается по наследству.

— Что ты знаешь об аристократах! «Высшее сословие…» А о таких, как Чехов, сыновьях лавочников, что ты знаешь о таких аристократах?

Прокоп говорит со мной серьезно. Это бывает редко, и я слушаю его, не перебивая.

— Возьмем аристократа в его чистом виде, как пишут в учебниках, из высшего сословия. Все у него — власть, деньги, какая-то свобода действий. И все-таки в одном случае он только дворянин, помещик, шкуродер, пьяница, развратник, а в другом — аристократ. Постарайся понять: дух человека, его подлинный, а не сословный аристократизм заключается в умении отказывать себе. Отказаться от жратвы и довольствоваться чашечкой кофе. Отказаться от своего характера, если он крут и нетерпим, отказаться от всего того, что противно природе человека.

Он говорит запальчиво, походя оскорбляя меня: «Господи, что ты уставилась, как овца? Ведь ничего не понимаешь!» — противоречит этими словами сам себе, но я не сержусь. Мне кажется, что он хочет убедить меня и себя, что поступил как аристократ, решив уйти на пенсию.

— Ты сам решил уйти на пенсию? — спрашиваю я строго.

— Да.

— И считаешь, что поступил правильно?

— Да.

— Ты думал, что я провалюсь и вернусь домой?

— Да.

На крыльце послышались голоса. Пришли старые друзья Прокопа — художники Микола и Сергей Ильич. Наш серьезный разговор прервался. Прокоп пошел встречать своих стариков, они там что-то выкрикивали в прихожей, хохотали и кашляли, потом ввалились в столовую.

— Не пугайтесь, это моя беглая дочь Анна, семнадцати лет.

Прокоп развеселился, приказал Марье принести наливку. Когда та — с вытянутым от недовольства носом — поставила графинчик на стол, он поцеловал ей руку и «представил» пришедшим:

— Моя родная сестра Марья. Соратница. Друг жизни.

Марья зыркнула на него злым глазом и ушла на кухню. Я сказала Миколе:

— Прокопу, между прочим, пить нельзя.

— А кто пьет? Где пьют? Прокоп, чего она лезет?

— Она здесь никто, — ответил Прокоп, — она поступила в институт и уезжает от нас навсегда.

Я ушла от них. Когда приходят Микола и Сергей Ильич — это надолго. Миколу Марья не выносит. Сергей Ильич когда-то сватался к ней, но что-то у них не склеилось, и вот уже много лет не смотрят друг другу в лицо, монотонно разговаривают, как на уроке иностранного языка: «Я предлагаю вам взять этот кусочек». — «Спасибо. Но я уже сыт. Если вас не затруднит, налейте мне чаю».

У меня с гостями общего языка нет. На их взгляд, я существо сумбурное, без признаков внутренней жизни. Я просто дочка их друга. Оба убеждены, что я связала ему руки в лучшие годы и поэтому он застрял в нашем городе, не дал выхода своему архитекторскому таланту. С Миколой у нас был об этом разговор.

— Прокоп больной, — сказал Микола, — у него гипертрофия чадолюбивой шишки. — Он похлопал себя по затылку, показывая, где находится эта шишка.

Микола, сколько я его знала, всегда был стареньким. И у меня никогда не поворачивался язык сказать ему что-нибудь обидное. И тут я не стала ничего раздувать.

— Хорошо, что у него одна я. Представляешь, если бы нас было пятеро?

— Хуже пожара, — серьезно ответил Микола и сморщил нос, что выражало: «С кем я говорю? Размениваю свои высокие мысли на пятикопеечные разговоры с этой девчонкой».

Они все передо мной ершились: и Микола, и Прокоп, и Марья. Их, как я понимаю, больше бы устроила девочка с опущенными в почтении ресницами, такой книжный подросток, знающий свое место среди старших. Но подростки — явление временное. Вчера девочка с восторженными словами: «Я знаю, что такое счастье! Надо уметь носить радость не только в себе, но и на себе, как самое драгоценное платье», — а сегодня уже чья-то жена.

Я иду к Светке. Надо посмотреть, что за фрукт этот курсантик, который женится на ней. Надо спросить у него, как он представляет счастье, будет ли он носить его на себе торжественно, как парадный мундир.

Светка пугается при моем появлении. Глядит умоляюще.

— Ты что? — удивляюсь я. — Ты не рада мне?

— Ты уже знаешь?

— А что тут знать! Подумаешь, замуж собралась! Что тут такого?

Светка моргает ресницами, вот-вот заплачет. Говорит дрожащим голосом:

— Наташка от меня отказалась.

— Никто от тебя не отказался. И зачем тебе теперь Наташка?

— Ты тоже ничего не понимаешь?

Светка пальцами ловит с ресниц черные слезы и стряхивает их на пол. Ресницы густо накрашены, плакать с такими трудно.

— А что тут понимать? — говорю я. — У тебя будет муж, а все, что было, то было, наступает новая жизнь.

— А дружба?

— Дружба никуда не денется. Дружба дружбой, служба службой, а семья превыше всего.

Светка смотрит на меня печально и говорит страшные слова:

— Знаешь, Анька, у тебя всегда было мало святого за душой.

Жениха я так и не повидала. На столе лежала записка. Я ухватила глазом первую строчку: «Свет мой Светка!» Сорок человек учились со Светкой десять лет, и ни одному не пришло в голову так прекрасно назвать ее. Но вот явился тот, кто полюбил ее, и сказал: «Свет мой Светка…»

Домой я возвращалась, как на вокзал, — сегодня ночь и завтра ночь, а послезавтра вечером придет мой поезд, и я поеду.

Марья стоит на крыльце в позе Ермоловой со знаменитой картины. Я прохожу мимо нее без слов. Спрашивать ни о чем не надо. Все ясно. Теперь надо смотреть на Прокопа. Если он вышагивает по террасе с трубкой, лучше незаметно укрыться от их глаз, чтобы не навлекать новой волны скандала.