Изменить стиль страницы

И кажется Шурке в ночи, что темные, колодезно-глубокие глаза гиганта в угловатой и объемистой, как котел, каске всматриваются в него с мрачным и практическим любопытством: кто ты? Вообще, кто вы такие, скрывающиеся в лесах, обрекшие себя на первобытную холодную и голодную жизнь, кто вы, не желающие признать моей силы и власти? И, страшась провалов в бездонных глазах, Шурка еще ближе подтягивается к таратайке, чтобы слышать шаги товарищей, их дыхание, разгоряченное ходьбой, чтобы быть неотъемно с ними. Кто мы все, кто? Разве ответишь вдруг?

И тот, за лесом, железный, тоже силится ответить, напрягает механические мозги, старается разгадать загадку, уже предчувствуя в ней гибель, уже слыша вой первых сталинградских метелей, ничего не понимая и стараясь подмять разрушительную реальность тяжестью безупречной начальной схемы. Знает, знает Шурок Домок кладбищенский шелест этой схемы, упакованной в десятки докладов, инструкций, отчетов.

«Статс-секретарь Бакке поясняет, что русские всегда хотят быть массой, которой управляют. Так они воспримут и приход немцев, ибо этот приход отвечает их желанию: «Приходите и владейте нами…» «В отношении устойчивости русских партизан и их способности к сопротивлению в трудных природных условиях необходимо пояснить, что эти люди просто-напросто обладают качествами и инстинктами, которые утратил современный культурный и цивилизованный человек», «Руководитель отдела расовой теории института кайзера Вильгельма профессор доктор Абель докладывает, что в результате проведенных по заданию верховного командования антропологических исследований советских граждан русской, украинской, белорусской и, пр. национальностей он пришел к выводу, что речь идет, вопреки распространенному перед началом боевых действий мнению, о весьма работоспособном, энергичном и цельном народе, в качестве решения проблемы профессор Абель предлагает либо полное уничтожение народа, либо онемечивание той части, которая имеет признаки нордической расы…» «Остерегайтесь русской интеллигенции, как эмигрантской, так и новой, советской. Эта интеллигенция обманывает, она ни ни что не способна, однако об-ладает особым обаянием и искусством влиять на характер немца. Этим свойством обладает и русский мужнина и еще больше русская женщина…» «Не разговаривайте, а действуйте. Русского вам никогда не переубедить и не переговорить; ибо он прирожденный спорщик и унаследовал склонности к умствованию. Главное — действовать. У русского не должно создаваться впечатление, будто вы колеблетесь. Тогда русский охотно подчинится вам. Не будьте мягки и сентиментальны. Если вы вместе с русским поплачете, онбудет счастлив, ибо после этого сможет презирать вас. Только ваша воля должна быть решающей»

8

Полесские жовтневые [11] ночи!.. Есть ли где ночи темнее и глуше?

— Стой! — коротко и сдавленно доносится из лесу.

Они останавливаются, и Шурка ударяется грудью о таратайку. Лоб его, разгоряченный движением, касается холодного и влажного брезента. Делается тихо. Ночь держит плотно, как в кулаке.

— Может, скажете пароль? — насмешливо спрашивает все тот же голос с обочины. Так певуче, словно играя на кеманче, разговаривает лишь маленький Азиев, кавалерист-сержант, однажды в августе сорок первого спешившийся в приднепровских лесах, чтобы принять здесь бой, который длится для него уже более года.

— У меня пароль молчит, как мозоль, — отвечает своенравный Павло, не допускающий и мысли, что его голос могут не узнать.

Четкий кадровый сержант Азцев не поддерживает этот насмешливый тон, но и не желает вступать в препирательство.

— Хорошо, — говорит он. — Немножко отдохните, сейчас будем начинать.

Среди сосновых стволов вспыхивает слабый, прикрытый козырьком ладони луч фонарика и, чуть приблизившись, выделяет темный силуэт таратайки и одинокую, нахохлившуюся фигуру наверху.

— Погаси фонарь! — взрывается Павло. — А то я тебе засвечу прямо в очи прожектором из пяти пальцев.

— А чего? — удивляется партизан.

— А ничего.

— Везут кого-то, — шепчет обиженный, погасив фонарь и уйдя в резко ударившую темноту. — Кто-то драпает из кольца на тележке…

— Прошу немножко тише! — шипит Азиев, и в шипении этом — музыка каспийских волн, грозная музыка. — Иди сюда, Павло. Немножко поговорим. Кто с тобой?

— Группа, — сухо отвечает Павло.

— Хорошо, — говорит Азиев, нисколько не оскорбленный этим недоверчивым немногословием. — Пусть группа подойдет ближе и слушает. Карта нужна?

— Зачем карта? — удивляется Павло. — Она у меня в глазах светится, эта карта…

— Хорошо. Сейчас мы ударим по заставе егерей и поднимем их. Вы немножко пойдете к краю болота, там сейчас туман немножко, ракета светит плохо. Надо только очень быстро. Они будут думать, что мы идём на большой прорыв. Ваши ребята из разведки уже получили коней и телеги. Они будут идти за вами тоже краем болота, немножко сделают шум. Егеря вцепятся в них. Вы должны очень быстро, очень. Хорошо?

В музыке певучих восточных интонаций невидимого Шурке командира роты Азиева рождается кривая боя. Сейчас все выглядит четко и изящно, бой извлекается из хитроумной головы командира, как сабля из ножен. Но Шурка знает, что с первым же выстрелом начнутся неувязки, неизбежные в таких делах. Кто-то забежит в темноте не туда, кто-то схватит шальную пулю, прольется кровь, может быть, много крови. Бой, даже отвлекающий, несерьезный, — это бой. Шурка чувствует, как стылая осень заползает под его вытертое, драное пальтецо. Он не первый раз идет навстречу свисту пуль; в партизанской жизни нет тылов, здесь фронт перевертывается и крутится, как лента бинта, сматываемая на пол. И все-таки зябко. Может быть, потому, что рядом мертвый Микола, а может, Шурке просто не дано привыкнуть к ближним схваткам, когда враг оказывается в пяти шагах и стрельба в упор подобна ударам ножа. Зябко, и только карман, где лежит письмо, написанное на холсте, греет сердце.

Упав, многих людей ты поднял на ноги, Микола…

— Курнуть бы, — стонет Павло.

— Две минуты под шинелью, — разрешает Азиев.

Они раскуривают одну цигарку на четверых, сунув головы под широкий брезентовый плащ Короната. Сладка горечь братски разделенного самосада. Партизанская табачная соска, от губ к губам, роднит их, как материнская грудь. То ли от сгустившегося дыма, то ли от этого острого чувства родства на глаза Шурки набегают слезы.

— А теперь идите к болоту, — говорит Азиев. — Немножко поспешите, хорошо?

Колеса начинают свой мягкий, приглушенный перестук по корням и колдобинам. Шурка вцепляется в край кузова и теперь идет скорым шагом, как привязанный. Отстать, отбиться — смерти подобно.

— Давай теперь не попереду, а за мной, — бухтит дядько Коронат, обращаясь к Павлу. — У тебя карта в очах, а у меня в ногах, ночью так оно получше.

Они шагают торопясь, прямиком через лес, и умная Мушка точно проносит свою тележку между стволами, не задевая ни один и минуя кусты. Папоротники, густо вставшие на дороге, хлещут по сапогам, пыль от созревших спор летит в ноздри табаком. Подошвы то и дело скользят на подгнивших и перезревших грибах. Земля постепенно размягчается, уводя куда-то к воде, сапоги погружаются в мховую гущу, как в перину. Темнота становится какой-то белесой, но вязкой и непробиваемой. Это туман примешался к ночи, как молоко к воде. Близко болото.

Где-то неподалеку ржет лошадь, и они останавливаются, прислушиваясь. Шурка сжимает в кармане «вальтер», большим пальцем нащупывает предохранитель. Впрочем, в случае внезапной атаки не его дело стрелять. Он должен успеть уничтожить или запрятать письмо. Что там, в стороне? Может быть, ягдгруппа просочилась к ним? С тех пор, как в лесах появились эти группы, молчаливые и самостоятельные в своих маршрутах, беспокойства у партизан во много раз больше. И внезапных смертей тоже больше.

Негромкий свист доносится оттуда же, где ржала лошадь. Это хитрый переливчатый свист, хорошо знакомый Павлу.