Делянка большая. Нам надо сжечь лесной хлам до того, как подсохнет трава, чтобы не случилось пожара. Поэтому мы работали по двенадцать — четырнадцать часов кряду.
Вилами я подбирал сосновые ветки и складывал в горки, а дед поджигал.
Костер загорается неохотно, пшикает огоньками сгорающих хвоинок; сквозь них, как сквозь сито, валит белый дым, клубится, окутывает деревья. Из глаз текут слезы.
Но вот внутри костра что-то шумит, выбивается язык пламени и, мгновенно охватив всю кучу, весело поднимается к небу.
Дед с удовольствием вдыхает горький запах, трещит сучьями, носит охапки хвои; она лезет ему в рубашку, колет лицо, путается в волосах. За день обдует его с головы до ног, опалит волосы и брови, а ресницы закрутит от огня, как у расписной красавицы.
Через каждые три — четыре часа дед требовал, чтобы я отправлялся на дозорную вышку и проверял, нет ли где пожара.
Я бросал вилы, бежал на вышку и бегом возвращался обратно.
— Как? — тревожно спрашивал дед.
— Полный порядок, — отвечал я, — горизонт чист.
Дед недоверчиво смотрел на меня и ворчал, что я слишком быстро справился с делом. Он не верил, что я был на вышке, а если и был, то так, для видимости.
Перед заходом солнца мы распрямляли спины, курили и ждали, когда догорят костры.
Солнце краснело и заглядывало в лес не сверху, а со стороны — протягивались длинные тени, окрашивались стволы. Восточная сторона леса становилась темной, и северная темной, и южная, только на западе красный огонек мелькал среди деревьев, золотил прозрачное небо. Огонек уменьшался, клонился к земле. Мне хотелось думать, что с фонарем в руке идет человек. Самого человека скрывает лес, только свет фонаря пробивается. Я думал, что это должен быть огромный человек. Он шел на запад светить другим людям.
Дед прерывал мои размышления.
— Ты следи за кострами, — сухо говорил он, — а я пойду на вышку.
— Я там был недавно, горизонт чист.
— Ты одно, а я другое, — говорил дед, и в его голосе чувствовалась какая-то досада и боль.
Мне было неприятно от его слов. Я думал, что мне никогда не удастся убедить его в моем искреннем отношении к делу.
С кострами мы покончили в две недели. А через день дед привел пожарника дядю Мишу. Он сам подыскал его в соседнем селе. Это был ярославский мужик, переселенец, уже в годах, отец многочисленного семейства. В ногах крив, туловищем перекошен куда-то вбок, вечно небрит, глазки маленькие, но цвета ясного, синего.
В селе дядю Мишу звали пуганым. Он всегда чего-то боялся. В его дворе рвались на цепи три здоровенных кобеля, способных в любую минуту перегрызть глотку.
Дядя Миша нерешительно вошел в комнату. Дед сказал ему:
— Ты не бойся, ты входи. Будь как свой. Садись, да поговорим с тобой кой о чем.
Дед у меня философ. Ночуют ли в нашем доме охотники или живут трактористы, что осушают болота, дед не упустит случая потолковать о политике, о войне, о коммунизме.
Отвоевав три войны: первую, гражданскую и вторую мировую (на последней в составе рабочего батальона он проводил на Ладоге ледяную дорогу, где отморозил ступни ног), дед — самый ярый противник войны и со всей силой своего красноречия громит тех, кто бряцает оружием.
Старики сели, стали вынимать курево. Дядя Миша скрутил из газеты толстую «козью ножку».
— А я сигареты курю, — сказал дед.
— Махорка, она, леший, чище, — ответил дядя Миша. — В горле кашель не так отдает.
— Мундштук у меня обгорел, — сказал дед. — Сын подарил. Себе новый купил. Этот негодный стал. А мне хорошо. Ты не слыхал, спутник-то летает?
— Летает.
Наговорившись вволю о политике, дед начинает разговор об обязанностях пожарника.
— Ты не бойся, ты смелей. Срубил лапешку — и хлесь, и хлесь. А я тебе фонарь подарю.
Он принес фонарь, малость почистил его, побулькал, есть ли в нем керосин, и на прощанье сказал:
— Ты ходи смело. Будет фонарь светить, как солнышко.
Дядя Миша ушел поздно вечером. Далеко были слышны звуки его шагов и виден в деревьях мерцающий огонек.
Прогноз обещал засушливую погоду на весну и лето. Синоптики не ошиблись, — такого жаркого и беспокойного лета не было в наших краях с прошлого столетия.
Дед с утра лез на вышку и, приложив руку к глазам, оглядывал окрестности. С вышки видать всю округу. Обычный северорусский пейзаж с берегами, лугами, с черно-зеленым массивом леса, бесконечным, бескрайним; жестковатая, еще не разбитая колесами машин и телег проселочная дорога, строгие мачты высоковольтных передач, уходящие к Ленинграду. Все близко сердцу, все мило, все ждет лета. Долгожданное солнце светит с таким расточительством, так ярко, что не глянешь во весь глаз.
Прилетели птицы. Лес полон посвистов, пощелкиваний, малиновых, серебряных переборов, щебетанья, плесканья, водяных россыпей. Глянешь в бинокль — сосны удаляются вверх на сотни метров, небо темнеет, уходит; становится страшно, что оно так далеко. Повернешь бинокль другой стороной, и тогда мир устремляется на тебя: ветки, сосновые шишки, синева неба — все у самых глаз, у волос, у рта, входит в тебя сквозь кожу.
В свободное время я готовил пожарный инвентарь, обстругивал дрючки для лопат, красил ведра и на крыше дома обновлял цифру 31 — опознавательный знак кордона для патрулирующих самолетов.
Дед видел плохо. Глаза его слезились. В комнатах он наталкивался на столы и табуретки. Я посоветовал ему дать глазам отдых, но он лишь ворчал:
— Ты меня не учи, а поживи с мое, да потяни лямку, да понюхай пороху. А мы не такое видали.
Я был на кордоне, когда услышал его крик:
— Пожар, по-жа-ар!
Двух минут мне хватило, чтобы добежать до вышки, быстро влезть на нее.
— Что случилось?
— Пожар. Гляди, дым застилает.
Я глянул в бинокль.
Лес был чистый, без единого дымка. Слегка начинали зеленеть березки. Но никакого пожара не было.
— Горизонт чист, — сказал я, — ложная тревога. Где ты увидел пожар?
Дед как-то сник и тихонько пробормотал:
— Ладно, не кричи. Не вижу я. Темень кругом пошла.
Медленно я спустил деда вниз. Ноги его жидко ступали по перекладинам.
Дома он лег на кровать и отвернулся к стене.
— Ты не расстраивайся, — успокаивал я его. — Это пройдет.
Дед не слушал моих слов и повторял:
— Не ровен час, быть пожару.
Днем я выводил его во двор и сажал на завалинку. Он сидел, чутко вслушиваясь в лесные шорохи.
Зашумит ветер и застрянет в сосне. Заплачет чибис в поле. Застонет осинка. Дед знал, что ему никогда уже не ходить по дорогам, не держать в руке удобного топорища. Сыновья собирались увозить его в город.
Мне было жалко деда. Я не мог его утешить. Я лишь подробно рассказывал ему, что у нас все в порядке, что пожарник дядя Миша ходит по лесу и ночью и днем.
Время было хлопотливое, я сбился с ног: за лесом гляди, по хозяйству вертись, а тут не ко времени приехала из лесхоза машина — выбрать в наших обходах пять берез для какой-то выставки во Франции.
Та строгая девушка, что наставляла меня в конторе на путь истинный, так же строго, как и в первый раз, втолковывала мне важность этого «мероприятия».
— Вы понимаете, какое это ответственное и серьезное дело? Наши березы поедут во Францию. На них будут глядеть миллионы людей. Березы — это символ России. Мы должны отобрать самые красивые, самые лучшие деревья. Они должны отвечать всем требованиям норматива.
Я собрался вести ее в 49-й квартал, — там у меня были неплохие березы, но дед запротестовал.
— Я поведу, — сказал он.
Дед привел нас в небольшую березовую рощицу. Подошел к березкам, потрогал их руками и сказал:
— Свет обойти, а лучше берез нет. Выкапывайте.