Изменить стиль страницы

Меншикову было не до того, чтобы слушать Панаева. Он равнодушно отнесся к его благородному негодованию и ехал молча. Далее они догнали группу солдат, в числе которых были легкораненые; эти последние громко голосили и сами над собою причитали, призывая и мать, и отца, и всех святых. Корнилов подъехал к этой толпе и пристыдил голосивших, указал им на матроса из морского стрелкового батальона, который шел молча, равнодушно поглядывая на свою ампутированную выше локтя руку.

Спустившись к Качб, Меншиков поехал правым берегом вверх по реке.

Наступила ночь — темная, облачная. Далее поехали на подъем по большой чумацкой дороге. На перевале между Качей и Бельбеком князь простился с Корниловым и Тотлебеном и на прощание довольно долго говорил с каждым порознь. Корнилов что-то доказывал с жаром, князь морщился и оспаривал, но Корнилов, по-видимому, настоял на своем. Прощаясь с князем, Корнилов приказал лейтенанту Стеценко отыскать морские батальоны, с тем чтобы велеть им немедленно следовать к пристаням Северной стороны и садиться на гребные суда своих кораблей, которые будут их ждать.

— А там будь что будет, — прибавил Корнилов.

Было часов девять вечера, когда Стеценко отправился с этим поручением. Князь Меншиков во время разговора Корнилова со Стеценко подозвал одного — из своих адъютантов — Грейга.

— Поезжай с адмиралом в Севастополь, — сказал князь, — возьми подорожную и скачи в Петербург.

— Что прикажете сказать его величеству? — спросил Грейг.

— Скажи все, что видел и слышал… Писать же, ты видишь сам, и средств никаких нет, и это отняло бы слишком много времени.

Отпустив Грейга с Корниловым, князь поручил Тотлебену подробно исследовать местность, а сам в ожидании обоза сошел с лошади и опустился на землю в полулежачем положении. Адъютанты велели казакам собрать сухой травы перекати-поле и зажгли костер. Князь, держа в руке припасенный им огарок, рассматривал карту, но огарок догорел, и от света костра болели глаза. Послали казака искать обоз. Князь с пяти часов утра ничего не ел и сказал об этом. Панаев был как на иголках и вслух выражал изумление ангельскому терпению и выносливости князя! Наконец прибыли экипажи и повозки главнокомандующего. С повозок сняли восемь раненых солдат. Наскоро соорудили палатку, достали свечи, и князь снова стал изучать карту. Камердинер и вместе с тем фельдшер князя Разуваев согрел на спирту воду на стакан чаю.

— Хорошо, ваша светлость, что я на всякий случай приберег бутылочку водицы, а то все, что в запасных бочонках, пришлось раздать по дороге раненым. Да еще и с собой восьмерых привезли.

— Как же, братец, ты не скажешь? Иди перевяжи их и отправь в Севастополь в наших экипажах.

— Да для них и повозки хороши, ваша светлость… Сейчас отправлю, а они уже у меня перевязаны.

Остальная прислуга князя была мертвецки пьяна неизвестно почему: в ожидании ли нашей победы или с горя по нашем поражении? Князь остался в палатке один.

Панаев послал казака за водою, велел разместить лошадей по коновязям, а сам присел у палатки князя, чтобы быть у него под рукой. Уныло смотрел он вдаль, стараясь разглядеть что-нибудь во мраке, покрывавшем степь.

— Это ты, Аркадий Александрович? — спросил князь, выглядывая из палатки.

— Я, ваша светлость.

— Как ты думаешь, хорошо ли я сделаю, если поставлю войска фронтом к морю, чтобы быть во фланге у неприятеля? Второго сражения я дать не могу. Войска в ужасном перепуге и беспорядке.

Князь сказал это своим обычным равнодушным полусаркастическим тоном, но Панаев, несмотря на виденную им сцену с зайцами, вовсе не свидетельствовавшую о перепуге наших войск, испытал такое ощущение, как будто попал сразу из теплого Крыма в суровую северную местность.

— Солдат смутили неприятельские штуцера, — сказал он, стараясь казаться спокойным. — Надо ударить стремительно… Может быть, еще управимся.

— Я думаю, — сказал князь, — что завтра неприятель сам не в силах будет тронуться.

Князь ушел в палатку и снова стал со свечою рассматривать карту. Тень его резко выделялась на парусинных стенах палатки.

Адъютанты сидели у костра, изредка перебрасыва-яс$> двумя-тремя словами.

К костру постоянно сворачивали раненые, тащившиеся куда глаза глядят, и Христом Богом просили воды.

XXVII

Исполняя приказание Корнилова, лейтенант Сте-ценко отправился пешком назад с Бельбека на Качу отыскивать морские батальоны. Задача была нелегкая: войска запрудили дорогу. Идти навстречу этому живому потоку было трудно, да и люди разбрелись, так что разные полки перемешались. Пробираясь, а иногда проталкиваясь сквозь толпы солдат, Стеценко слышал кругом себя говор, крики, стоны раненых, скрипение фур, фырканье лошадей — одним словом, хаос был невообразимый, но нигде не замечалось особого уныния и упадка духа. Многие солдаты спешили, но с единственной целью, чтобы не отстать от своих; одни от усталости лежали, иные развели костры и грелись, некоторые лазили через заборы и каменные стены, отыскивая фрукты и виноград, чтобы утолить жажду, так как манерки почти всеми были побросаны в начале отступления.

Было уже совсем темно, лишь кое-где виднелись звезды на облачном небе, и при свете костров толпы солдат казались еще более многочисленными и беспорядочными.

Отступление прикрывали не столько гусары и даже не полки, которые повел Кирьяков, сколько Волынский полк, которым командовал Хрущев, взявший с собою, сверх того, две батареи. Когда все отступавшие части выдвинулись по направлению к Каче, тогда и полковник Хрущев с своим отрядом стал медленно отступать, готовый ежеминутно встретить неприятеля, если бы он вздумал преследовать наши войска.

Небольшая кучка владимирцев двигалась все вперед да вперед, без дороги, наудачу, по следам валявшихся по дороге трупов, обломков оружия, брошенных ранцев и амуниции.

— Смотри, брат Егоров, — говорил один солдат, — кажись, лошадь эта нашего Наума Лександрыча?

— Какого Наума Лександрыча?

— Поручика Горбунова, адъютанта — не знаешь, что ли!

— А как быдто и вправду его. Эй! Стой! Сокол! Тпру! Говорят тебе?! Лови его, Сидоров.

Рябой солдат с простреленною во многих местах шинелью и слегка контуженной, перевязанной грязной тряпкой головою, без каски, бросился ловить лошадь, что ему наконец и удалось.

— Я ж тебе говорил, что это Сокол Наума Лександрыча.

— Ты как думаешь, Сидоров, убил Наума Лександрыча француз?

— Обнаковенно дело, — флегматически ответил Сидоров. — Ничего с ним, каторжным, не поделаешь. Охвицеров всех переранили, ну как тут было держаться! Нешто без охвицеров пойдешь на хранцуза? У них, брат, видел, кажинный солдат — штуцерный, вот и иди на него, каторжного, в штыки! Как раз дойдешь!

— Да, тепереча одних пушек у них страсть! Как стал жарить, да все больше с бонбов, ну и держись тут как знаешь.

— А как же, брат, говорили, быдто мы на турка пойдем в штыки?

— На турка! — презрительно сплюнув, сказал солдат. — Турок это што! Они, брат, турка и в бой не пущают. Турок у них, брат, затем приставлен, чтобы хвосты лошадям чесать; сказал — турка!

— Вот те Христос, своими глазами видел у них башибузуков.

— Да что даром пустое врать. Иди скорее, отстанем!

— Эй, ребята, вы какого полка? — раздался голос в темноте. По произношению легко можно было узнать, что говорит офицер.

— Мы — Владимирского, четвертого батальона, — отозвались солдаты. — Да, никак, это ваше благородие? Вот слава те Господи! А мы вашу лошадь ведем, уж думали, упаси Господи, что ваше благородие там остались.

— Нет, слава Богу, уцелел, — сказал Горбунов, обрадованный, что нашел свою лошадь. — Даже не ранен, — прибавил он.

— Слава те Господи, — отозвался один солдатик.

— Что вы несете, ребята?

— Знамена, ваше благородие.

Горбунов невольно, по привычке, отдал честь знамени.

— Уцелели знамена?

— Как не уцелеть, ваше благородие, — с гордостью сказал знаменщик, старый кавказский солдат. — "Он" было подошел к знамени, да не тут-то было: наши приняли его в штыки, "он" и убрался подобру-поздорову. Как это можно, чтобы знамена не были целы? Вот тут древко маленько расщепало гранатой.