— Цыть! Чуеш?.. А то ваши прыйдуть!..
А человек брыкается. Ноги в немецких брюках, сапоги с широкими раструбами — немец!
— Да прикончите вы его! — шипит человек с костылями и грозит наподдать костылем. Может быть, он и прав: немцы еще в соседнем здании госпиталя, шуметь тоже нельзя.
— Он же стонет! — стонет танкист, замурованный в гипс.
— Надо было раньше думать, когда снимали с поста. — Полетаев всегда спокоен. Оказывается, немец — часовой, которого «сняли» с поста у больницы.
— Ну, если тогда не дострелили! — вздыхает Федосьевна. — То теперь терпите!.. — И обращается к немцу по-русски, как к своему. — А ты потерпи, голубчик!..
Сумасшедшие! Чокнутые! Забегут сюда немцы, за этого фрица всех перестреляют! Хотя и так, если найдут — прикончат!
А немец тоже «чокнутый» — все старается вырваться из рук санитарки. Барахтается, пытается кричать…
— Нэ мала баба клопоту — купыла порося![33] — говорит Федосьевна, складывая вчетверо какую-то тряпицу, и деловито затыкает немцу рот.
Как-то я видел: точно таким же способом она засовывала тряпицу в дырку на дне кастрюли. Действительно, только этих хлопот нам не хватало — возись теперь с «поросенком»!..
— Что там на дворе? — спрашивает танкист и пытается приподняться. Это ему не удается, голова не поднимается выше гипсового горба. Лежит он так, будто головы у него нет и вовсе. И немец забился в подушки, тоже без головы, ее не видно.
А во дворе толпятся немцы. Вывозят своих раненых. Ползают, как муравьи, машины, снуют точечки — люди. Мы с Диной прижимаемся к стеклу и (то ли она, то ли я такой уж нескладный) толкаем — окно со скрипом открывается!..
— Ты куда, доктор? — кричит человек с костылями. — Не смей нас бросать!
И швыряет в Дину костылем. На чем поползет, если что! А куда докторша может деваться: прыгнет из окна к немцам? Зато теперь окно раскрыто, и все, что у нас происходит, могут услыхать во дворе, в госпитале. И немца, который бьется в руках у Федосьевны. Это уж совсем «капут»!
А через окно, как это бывает, когда весной откупоривают заклеенные окна, врываются звуки: подъезжают и отъезжают машины, хлопают двери, покрикивают немцы. И в этот звуковой хаос вплетается осмысленная речь:
— Фрау Дина! Ком герр!.. Биттэ, фрау Дина!.. — Рапперт, привлеченный скрипом окна, кричит снизу.
— Ну сука, ну подстилка немецкая! — шипит человек с костылями. — Смотри, если отзовешься… И вообще…
А шефарцт тянет свое:
— Фрау Дина, фрау Дина!..
— …если что, удушу! — заканчивает свою угрозу раненый с костылями.
— Тихо вы, помалкивайте! — успокаивает всех Полетаев, а мне кажется, что Рапперт слышит даже бульканье в его банке.
— И ты цыть! — укачивает немца Федосьевна, будто он понимает.
И Дина прижалась к стене и показывает мне пальцем: тихо!
— Фрау Дина еще не хочьст?.. — капризничает Рапперт. Что он имеет в виду под этим «еще»? Было что-то между ними и он предлагает еще — или?.. Дикая мысль! Но лазила на колени к шефарцту!.. Клянчила шоколад!.. Говорила комплименты!.. Тумалевич так шуршала, так шуршала!.. А я видел, как уходила из дома младшая дочь пана Юрковского. Раньше она напяливала офицерские фуражки гостей, которые приходили шить «штифель» к ее отцу, а потом надела такую насовсем: убежала с немецким офицером.
— Ню-у! — кричит Рапперт, как будто ему не уйти отсюда без Дины.
— Вот гадость — продала все-таки! — замахивается костылем человек в уголке. Я жестами показываю ему, что Тумалевич не продала, а что он как раз своими криками может привлечь внимание Рапперта.
— Та я на того Динкиного кавалера!.. — Костыль все еще раскачивается в его руке. — Та я рядом с таким и ..... не сел бы, а она его слушает!..
А что же ей делать, этой разнесчастной Дине? Рапперт кричит и кричит, человек с костылями ругается… Немец на кровати выгибает грудь: вот-вот выскочит из рук Федосьевны… Выберется и закричит!.. Или застонет…
Но там внизу стучат дверцы последних отъезжающих машин… Рапперт свистит и замолкает… Свистит тоскливо. Привык он к нам, что ли?.. Тоже мне, грустное расставание!.. Кажется, это он в сердцах шмякнул дверцей легковой машины… Укатил… Тихо… Даже немец на кровати молчит…
Оглядываюсь. Одна нога свесилась с постели, вторая согнута в колене… Федосьевна поправляет брючину, выпроставшуюся из сапога, сует ее обратно… Человек с костылями вздыхает… В комнате тихо, слышно лишь бульканье в полетаевской банке. Он, как всегда, спокоен. Зачем-то пытается поднять подол платья, выхватывает платок из кармана штанов… Вытирает лоб… Видно, как дергается голова танкиста…
У немца голова задрана до невозможности, до неестественности… Кадык загнан в спинку кровати… Видимо, головка была маленькая, если пролезла между прутьями… Или Федосьевна так сильно надавила?.. Отирает руки о платок или складывает его, чтобы надеть на голову?.. Завязывает концы, будто собирается в церковь или на службу… Но служба ее здесь, при раненых, а церкви не служат… И долго будет сидеть она возле убиенного раба божьего!.. Хотя и немца…
— Нэхай йому грэць! — говорит она и мелко крестится. «Грэць» не ему — немцу, а вообще… Такой жизни…
Во дворе никого. Тишина. В ушах еще звенит: «Камрад Дина!..», а «камрад» стоит скрестив на груди руки и ждет камрадов… Камрад — значит товарищ. Странно, что господа немцы, «паны», называют друг друга камерадами. Но мало ли есть странного на свете!.. Где-то ждут Тумалевич мужья. Или не ждут, она не знает, она — с ранеными. И пытается снять с Полетаева платье. Но банка с гноем мешает. Он ставит ее на подоконник, и в это время…
Нам, прожившим оккупацию, трудно было представить себе, как придут наши. Мы видели мощную немецкую армию и думали: каким же сказочным могуществом нужно обладать, чтобы погнать вспять все эти танки, машины, орудия, оборвать провода, опутавшие город!.. Какие богатыри ворвутся в город!.. И конечно же — знамена, оркестры… А уж техника, техника почище немецкой, если они бегут!.. Сбежали…
Все произошло совсем не так, как я предполагал. Издали раздалось жиденькое верещание, потом пыхтение и железный треск… Танки «Т-34» вынырнули из-за угла и, отплевываясь на ходу, развернулись на площади. Орудия уставились на нас, но как бы они стали стрелять, если машины были увешаны солдатиками. Малорослые, в куцых шинельках и полушубках. Я даже подумал, что это какие-то специальные части — все как на подбор, маленькие, чтобы не так было видно на танковой броне. Пока не показались из своих люков танкисты, солдаты не спускались на землю. Но водители затарахтели ведрами и бачками — пришлось слезать. Впрочем, мальчишки и женщины стаскивали солдат за валенки. Мужчины стояли поодаль, приглядываясь: не станут ли наши разбираться, как мы тут жили при немцах?
Но солдатики, сползая на землю, целовались с нами, обнимали женщин и похлопывали всех по плечам.
— Ну, со свиданьицем! — сказал один, притоптывая валенками — видно, засиделся на броне. — Как вы тут?
Разве можно было рассказать, как мы тут! И они, между прочим, остановились не для того, чтобы расспрашивать, а чтобы заправить водою баки. Не знали, что у нас давно уже нет водопровода. Мальчишки тянули танкистов к речке, и те, бренча ведрами, пошагали за ними. На этих были телогрейки, а на солдатах десанта — шинели и полушубки с погонами. Мы видели их впервые. У некоторых блестели сержантские «лычки», вырезанные из американских консервных банок. Наши банки были матовые, вымазанные каким-то жиром. Солдаты доставали их из своих сидоров — вещмешков — и совали детишкам и женщинам. Мы не брали, хотя есть хотелось страшно.
— Та вы берите, берите! Небось совсем оголодали, — говорил солдат в коротенькой шинельке с серыми обмотками на кривых ногах. — А до нас скоро кухни подоспеют.
— Паек сегодня останется до чертиков, поедим от пуза! — подхватывал громадный детина, и я подумал: как его, такого большого, не заметила пуля, как тех, от кого остались па́йки. Бабы шушукались: сколько народу полегло у Лысой горы! Говорят: и профессор Дворянинов!..
33
Не было у бабы хлопот — купила поросенка (укр.).