Первым, кто сказал слово, когда самолет улетел, был Федька: «Карасинка, понимаешь!..» Ему не возразили. И не поддержали. А дядя Гриша взял меня за руку, будто для того, чтобы я не споткнулся на лестнице. Такого давно не было, здоровались тихо, без лишних слов и жестов. Мишени не должны привлекать внимания. А что все мы мишени, понимал каждый. Разница только в том, кто и в кого будет стрелять. Но все одинаково хотели дожить. И ради этого — дожить — не жалели жизни.
Однажды, когда еще ничего, казалось, не говорило о немецком отступлении, люди ринулись к старой крепости, где немцы устроили свои продуктовые склады. Еще война, как степная волчица, петляла за городом, а люди уже почуяли — пора! И как только узнали? Никаких особенных признаков того, что немцы покидают город, не было. Никто ничего не передавал по радио, не сообщал в газетах. Даже ни одна баба (ОБС) еще не сказала!..
Мы в своей больнице рядом с госпиталем понимали, что фронт приближается: привозили свежераненых. Госпиталь стал нашими «Окнами РОСТа», Совинформбюро. Но только когда толпы ринулись к крепости, мы поняли — вот-вот что-то свершится. Толпа действует точно, как барометр. И как в последние дни зимы остатки снега тускнеют и съеживаются, подтаивают, — растворялись немцы. Но они еще были, и когда толпа осадила древнюю крепость, где хранилось главное для жизни — еда, они начали стрелять, зажгли склады. И вот толпа, видевшая дальше и лучше каждого из нас в отдельности, ослепла. Она перла на огонь, на пули. Падала. Поднималась. Бежала навстречу смерти или жизни, которая содержалась в мешках и ящиках. Она все понимала, эта толпа, и ничего не понимала!
В мареве пожара люди потрошили ящики и мешки. Отощавшие от голода и постоянного недоедания, доставали банки, разрисованные зелеными овощами, и вскрывали их тут же, на мостовой. Удар о покореженную балку, и на булыжники выливался пенистый поток. Гороховые стручки. Те, что нарисованы на этикетках. Только без горошин. В роскошных банках с цветастыми этикетками ботва, силос, черт знает что! Люди с превеликим трудом вытаскивали мешок, вспарывали его и высыпали на землю отруби! Не муку, как думали, вытаскивая аккуратно проштемпелеванную орлами тару, а свиное пойло. Издевались над нами немцы напоследок, случайно ли так получилось, но в складах крепости оказались лишь эти продукты. Но озверевшие от голодухи люди хватали все.
Я увидел, как споро работают Колька Мащенко и Рая. Они вытаскивали прямо из пламени ящики и мешки, потрошили их тут же и, если содержимое как-то устраивало, ссыпали харчи в рюкзак. Рюкзак был тем же, с которым Колька ходил в пионерские походы и пытался выйти из города перед приходом немцев. В этот мешок мы складывали «награбленные» игрушки. Я — статуэтки, писчебумажные товары. Теперь Колька тащил пищевые. Я ничего не брал. Мне казалось, что с приходом наших все разом изменится, будет по-другому. Я торопился в свою больницу. При виде толпы раскрыл рот наизнанку, как говорила Федосьевна, и застыл.
«Лебедь» трудилась в поте лица, она наклонялась так, что задиралось короткое пальто и выставлялся втиснутый в материю широкий зад, и подымалась. Наклонялась и подымалась. А что бы она стала делать, если бы на площадь вдруг ворвался ее настоящий муж? Который может прийти с нашими. Но Рая работала вместе с Колькой, который неотрывно таскал ящик за ящиком, мешок за мешком. Потом они грузили добро на тележку с ржавыми колесами. Колька работал, не поднимая головы, только иногда дергал ею, как будто это могло спасти от пуль!
Немцы появлялись; не слезая с машин, открывали по толпе огонь. Прямо по людям, по этому густому месиву. А те по-прежнему продолжали нагибаться и подниматься, нагибаться и выпрямляться!.. И за пределы этого людского моря то и дело выбрасывались, словно валуны, темные комья… Пока они летели и падали, казалось еще, что они вот-вот зашевелятся, заворочаются и встанут!.. Но «валуны» оставались неподвижными… Толпа отбрасывала их прочь, топталась рядом… Поднимаясь и наклоняясь… Наклоняясь и поднимаясь…
И Колька наклонился в очередной раз и поднял огромный мешок. Повернулся к Рае. И тут в мешок угодила пуля. То есть самой пули я, разумеется, не заметил, только увидал, как из мешка струйкой посыпалось зерно… Тут же к мешку подскочила «лебедь» и подставила-под ручеек руки… Чтоб добро не пропадало… А в это время очередная немецкая машина остановилась на «берегу»… И солдаты подняли автоматы… Я хотел крикнуть — но кто что-нибудь услышит в этой толчее!.. Бросился бежать, но, пока пробился сквозь толпу, «лебедь» уже упала… Она лежала на земле, прижавшись к ней, как к постели, на ее лицо и руки сыпалось зерно… Добро…
Мы с Колькой подняли ее с земли и погрузили на тележку. Мащенко схватил подругу под мышки, крепко прижал к себе, и голова ее улеглась на его плечо… Я поднимал ноги… Было страшно притронуться к ним… Под шероховатостью чулок ощущалось теплое тело. Когда я приподнял с земли эти тонкие женские ноги, они согнулись в коленках и застыли… Колька укрыл тело мешком: пытался защитить от новых пуль или не желал бросать добро? Мы встретились, не поздоровавшись, и разошлись, не попрощавшись… Не до этого было…
От гомонящей толпы, от тихих людей, которые прятались в подвалы, погреба, щели, оставшиеся еще от тех времен, когда немцы входили в город (в них прятались от бомбежек и хранили барахло), я отрывался, направляясь в свою больницу.
У здания больницы было тихо. Двери распахнуты настежь, на ступеньках грязные бинты. Может быть, уже все ценное растащили? За углом, на укрытой от улицы стороне, мелькали фигурки людей и белели узлы. Люди растаскивали белье. Тетка с узлом замаячила впереди меня. Я хотел броситься за «добром», но тут же заметил рядом с ней одного нашего раненого. Молоденький красивый парень топал рядом с пожилой рябой бабой. Она помогала ему идти и причитала:
— Ничего, ничего! Тяжеловато, конечно, но зато на своей постели!.. А если что, можно и поменять на харчи… Тут и простынка почти что новая, и наперничек!..
Рядом с ними старушка с узлом и еще один раненый. Они тоже потихоньку удаляются от больницы. И еще!.. Еще… Не только с барахлом идут люди, но и с ранеными. Конечно, как и толпа у крепости, не забывают, чтоб было на чем лежать и что продать, если придется. Да, люди тащили! Но не только простыни. Голубчики, милые, они уводили, уносили с собой раненых! Спасали!
В пустом помещении больницы я вымещаю злость на пустых банках, футболю их и прислушиваюсь к гулким звукам. Все разбежались. Кроме меня. Это я, дурак, приперся к шапочному разбору. Сидел бы дома с матерью или запасался харчами! Нет, прибежал! А может быть, надеялся, что мама займется? Как всегда. Все время на кого-то надеюсь. И тут надеялся на Дину, Федосьевну. Но — никого! Один я!.. В уголке куча матрасов. Не успели вытащить, разобрать? Приготовили к эвакуации, сложили и не взяли?.. Я думаю, что имею право утащить хотя бы один. Сквозь мой старенький матрасик в бока упираются пружины… А потом: в случае чего, можно и выменять на харчи. Как та старушка: «простынка почти что новая и наперник»… Хоть матрас достанется! Выдернуть его из кучи не так-то легко. Напрягаюсь — и вдруг слышу глухой звук, как из таинственного подземелья:
— Хто там рушить… барыкаду!..
Ничего таинственного — Федосьевна! Значит, за матрасами тайник. Лезу в него, задыхаюсь, но пролезаю. Лаз ведет в комнату, набитую людьми.
— Кого там еще несет нелегкая! Мать вашу! — сипит голос из угла. Это тяжелораненый с костылями. Его обрывает танкист, затянутый в корсет из гипса:
— Тихо ты!.. При дамах!..
У окна наполовину забаррикадированного дома — Дина Тумалевич. Как всегда в туфельках, подтягивает чулок… Не могу видеть женские ноги! Только что наблюдал… Кроме Тумалевич и Федосьевны в комнате третья «дама» — Полетаев. Странно, здесь все лежачие, а он ходячий — и не ушел. Вероятно, пытался, но не хватило сил, или не решился. Женское платье нашел. А бритвы, видимо, не оказалось — «дама» обросла щетиной!.. Банка при нем, он держит ее между колен, и, как всегда, в банку стекает гной. Всех я узнаю в этой комнате, кроме того, что лежит на кровати в углу. Над ним склонилась Федосьевна и шепчет: