Просыпаюсь я на коленях у Любки. Сам сполз или она так положила мою голову, которая устала держаться на воде?.. Но вода, шурша камешками и песком, растворяется в море… Передо мной ниша, длинный коридор, в дальнее окно пробивается свет… И я понимаю: проснулся вовремя… Мне пора…
XXV
Я осторожно снимаю Любкину руку со своей головы: она еще придерживала ее, чтобы не свалилась… Лица, завернутого в старушечий платок, почти не видно, но я знаю — Любка не старуха, она молодая и полная сил, а вот я!.. Мне нужно уходить потихоньку… Чтобы не видеть укора в ее глазах… И пусть она останется в надежде, что я вернусь. Ну хотя бы после войны… А я в этом не уверен… И дело не в ней, дело во мне… Это я маленький старичок… Горько сознавать такое… Но пусть она лучше останется с Труновым! Я напрасно мешал им… И сам… И другим!.. Я не могу устоять при такой высокой волне!.. Меня сшибает.. И если раньше я знал: вслед за штормом придет штиль, теперь буря ревет без передышки!.. Да, раньше я знал: за штормом придет штиль… И все будет как в детстве… Хорошо и спокойно… Давно так не было! И главное, волна бьет без передышки… Зеленая… Накатывающаяся… Она… У меня на пути…
Рыхлый немец в темно-зеленом прорезиненном плаще преграждает мне дорогу. Пока он смотрит мой «докуман», я рассматриваю его. Бабистый. На обвисшей шее висит толстая цепь белого металла, к которой прикреплено продолговатое «серебряное» блюдо. Вроде подноса или плевательницы — я видел такие у зубных врачей. Он выглядит бабистым, потому что увешан цепью, блюдцем, пистолетом на ремне, сумкой. А за ним — худенький, без всяких «цяцьок» украинский полицай. Не впервые встречается такая «компания», но то, что здесь фельджандармерия — полевая полиция, — о чем-то говорит. Эти появляются либо при наступлении, вслед за фронтовиками, либо когда отступают… Счастливчик Трунов, ему как всегда везет — его время у нас наступает!..
И мне, вероятно, придется… Хотя смогу ли я так: раз-раз и в дамках!.. Вот разве этого немца, который, вынув руки из перчаток, огромными пальцами листает мой аусвайс. Посмотрел отметку с биржи труда о «праце», национальность. Они, немцы, стопроцентные бюрократы: что написано, в то и верят! А если и придерется, скажу, что «кауказус» или «цыгейнер». Дед живет в нашем городе, можно проверить. Но к «цыгейнер» они относятся почти так же… И я стараюсь забыть эту свою «подробность». И так обойдется, и незачем швырять в этого бабистого фрица лимонку… Полицай смотрит через плечо «пана» в мой документ, но молчит… Фриц, наконец, захлопывает «докуман», протягивает мне. Рука уползла в перчатку, второй раз он ее снимать не будет… О чем это я думал перед тем, как попался на глаза этим?.. О Любке. Она там осталась… С Труновым… Но Гришке скоро придется… «Вег!» Ухожу, ухожу!..
Окрик сзади останавливает. Калейдоскоп видений рассыпается… Всегда так — стоит только размагнититься, распуститься!.. Мама все время говорит: возьми себя в руки!.. Я забыл о ее словах, о ней самой!.. Сейчас мне жизнь опять докажет, кто я!..
— Нэ спишы, дружочек!
Я и не спешу.
— Повэрнысь до людэй!..
Поворачиваюсь, как будто меня схватили клещами за голову, а ноги привинтили к тротуару.
— Нэ взнаешь?..
Пытаюсь вспомнить, откуда я знаю эту не слишком умную, но вполне симпатичную рожу? Таких «дядькив» я встречал до войны в мамином селе. Я машу ему рукой как знакомому и хочу уйти: привет, мол, дружэ, до встречи!
— Нэ нада, дядечку!
Полицай слегка сюсюкает, и я начинаю понимать, что он не из деревни, он «здешний», как говорили у нас в городе: «тутэшний».
— Ну, нэ знаешь?
Дядька лыбится широкой улыбкой, превращающей его круглую физиономию в блин. Блин блестит, словно намазанный маслом, щедро, по-деревенски. Что ему нужно? Редко кто из полицаев одарял меня такой щедрой улыбкой. Может, понимает, что ситуация поменялась: лучше улыбаться своему, чем немцу, если они… Того!..
— Молчание — знак согласия. Так у нас говорят?
Я киваю головой. На всякий случай. Я всегда стараюсь сделать по-хорошему. И полицай, по-видимому, доволен, он складывает руки на животе и кивает немцу:
— От! Узнал… Я й кажу́[32]…
Немец тоже добродушно кивает головой: он тоже, наверное, любит, чтобы все делалось по-хорошему… И он прав, если фронт действительно приближается, ему нужно думать не обо мне! Вот мы стоим все трое и улыбаемся друг другу… Это как цитата из другой, мирной или будущей жизни…
Но цитата — она и есть цитата! Полицай вовсе не думает о прошлом или будущем, а немец не рассуждает о передвижении фронтов.
— Впизнав я тэбэ, сучый сыну!..
Масляный блин скукоживается у меня на глазах. В певучей украинской речи, которой я всегда гордился, как самой мелодичной после итальянской, появляется грозный рокот… Когда-то я прочитал украинский перевод горьковского «Буревестника» и нашел, что раскатистое наше «гэ» звучит сильнее, нежели русское остренькое «ге». «Грим грохочэ!..» Загрохотал:
— …сучый сыну!
Грубовато, но как у Гоголя: «А-ну, повэрнысь-ка, сынку!..» «Мова» всегда вызывала во мне восхищение, даже умиление. Если это цитата. Только цитата. А что будет сейчас? Заставит повторять слово «кукурудза»? Знаем мы и такую «цитату»!
Но полицай не собирается проверять меня на картавость, у него какой-то иной замысел:
— Так шо я помню, как ты бигав по улице без штанив…
Тепло, тепло, жарко! Как в детской игре, я понимаю, что меня «застукали»:
— …и знаю, что у тебя отутэчкы!
Полицай задирает полы шинели, чтобы показать, что именно он имеет в виду. Не поленился!
— Нэ нада скрывать, дядечку!
Это я «дядечка»! Мне хочется ответить «на мови», которую я так люблю, но я понимаю — это будет выглядеть как жалкое подхалимство. И я просто киваю головой. Что подтверждаю, с чем соглашаюсь? Может быть, подписываю себе приговор?
— Пан, нехай он снимет штаны и предъявить это!..
Сколько раз я уже подвергался осмотру. Можно, конечно, гордо замкнуться в себе, не позволить врагу надругаться!.. Но жизнь-то дороже, и совсем не хочется потерять ее из-за ерунды. Осмотр так осмотр! Тем более что ничего «такого» у меня не найдут. Не находили. Нету!..
— Давай снимай штаны!..
— Абаг докуман! — поворачивается к полицаю немец. Ему не хочется копаться в чужом грязном рванье. Ему не надо!.. А полицаю что: нужно? Что он — сосед, который зарится на мою жилплощадь? Мне так и хочется подсюсюкать: «Не нада, дядечку! Не нада!..» Но что можно объяснить человеку, который, подобно собаке, выследившей дичь, делает стойку!
— Нох айн маль? За-чем? — спрашивает немец, как будто полицай здесь начальник, а он подчиненный.
Но полицай уперся. К тому же он не понимает по-немецки и тупо повторяет:
— Айн мальчик должен показать, что у него отутэчкы!.. И он снова поднимает полы шинели и выставляет свою ширинку. Уперся, кугут проклятый!
— Айн мальчик…
А «мальчик» тоже уперся. Всегда корчился от стыда, но показывал, а тут ни в какую! С Любкой это было совершенно не стыдно. С Любкой, а не с полицаем! С Любкой, которая все понимает… Даже слабость! А эти бугаи будут смеяться, издеваться… «Айн мальчик» почти выдержал соревнование со взрослым, с Труновым, хотя тот сильный и большой… Почти!.. Так-то, Гришка-герой! Гнев застилает лицо, все смешалось в голове…
— …Нох айн маль?.. Варум?.. — мальчик «шпрехает» по-немецки, а полицай ничегошеньки не понимает. Ни бельмеса!.. И мальчик застрекотал… Быстро-быстро. Для начала согласился «проживать» на одной улице с кугутом. Немец послушал и сверху вниз, по-птичьи, посмотрел на меня. Немцы любят, когда с ними говорят по-ихнему. Уважают. И пусть полицай терпит, нас всех плохо учили языкам в школе, но каждый отвечает за себя:
— Вы еще сидели в тюряге? — очень трудно быть и вундеркиндом, и блатняком. Но я привык: учился в районо, где жили всякие киндеры.
— Ага! — снова лицо полицая растянулось в блин. — Ага-а!..
32
Говорю (укр.).