На том партбюро «ведмеженцы» вели себя как дети, которым поручили взрослое дело. «Рассказывал ли член партии… политические анекдоты своему сыну?.. Если да, то при каких обстоятельствах и что он может сказать в свое оправдание»? Я удивлялся: надо же быть такими тупыми, разве им не известны обстоятельства? Не они ли встречались у нас дома… По субботам… За столом… Ели «хворост» из теста и «снежки» из взбитых сливок с кремом и слушали анекдоты, которые, естественно, рассказывал папа, он умел их рассказывать! Правда, председательствующий Василий Тимофеевич не только не рассказывал анекдоты, но и, как утверждал он сам, не запоминал их. После того как однажды в танце он наступил на туфельку тети Зины и раньше времени убежал домой, моя мать особенно яростно принялась за отца. Она пилила его за неуважение к простым людям, на чьих могучих плечах всегда держался и держится мир. Папка смеялся и кричал, что она «просто неравно дышит к Василию Тимофеевичу!». А мать не отрицала: она любит людей солидных, а не паркетных шаркунов и клоунов!.. Отец еще больше хохотал и кричал: «Значит, я коверный!..» Мама не отвечала, она просто не знала, что коверный — это клоун.
Мать не умела вести «вумных разговоров» и, когда приходили гости, убиралась на кухню руководить готовкой, хотя для этого у нас была домработница, замечательная кухарка и мастерица кондитерских изделий. Парируя мамины наскоки, отец кричал: «По-твоему, я издеваюсь!.. По-вашему, я из охранки!..» Все знали, что папа, в отличие от «ведмеженцев», прошел царскую каторгу и петлюровские застенки. Поэтому всегда выражали отцу свое молчаливое уважение.
На бюро они вели себя солидно, важно постукивали по сукну на столе карандашами. Вернее, огрызками карандашей. Почему-то ни у кого из них не было нормального, хорошо отточенного карандаша, какого-нибудь «Сакко и Ванцетти». Впоследствии карандаши стали оттачивать секретарши, а в кармашках пиджаков появились «вечные перья». Но тогда у моих «ведмеженцев» в толстых пальцах торчали огрызки карандашей, такие, как у столяров и плотников. Но главное, что стучали они все вместе, в лад, все, кроме дяди Лени. Он вертелся и иногда даже издавал какие-то придушенные звуки. Ему было не но себе. Потом я стал думать, что он уже что-то знал о своей жене и моем папке. Это усугубляло его положение. Председатель обращался ко всем с просьбой вести себя просто, но честно, как подобает настоящим шахтерам. Многие из них действительно были шахтерами. Совсем недавно. А мой отец попал в шахтеры случайно.
Он работал в Москве по культуре и быту. Как-то в центре решили организовать для подмосковных шахтеров комбинат отдыха. Месячные, недельные, однодневные дома отдыха. И создали. Отец выехал инспектировать все это хозяйство, а в это время умер директор комбината. Недолго думая папа позвонил в Москву и доложил, что принимает комбинат на себя. И принял. Потом в наш городок перевели крупный угольный трест. Папа и здесь «принял» пост заместителя управляющего по культуре и быту. Для этого, кажется, не нужно было иметь специального образования. Главное, широкий фронт работ, перспективы развития и типичный для тех времен клич: «Даешь!» Даешь уголь, даешь культуру!.. Все остальное его мало интересовало. Жилье получил, в прежней квартире остались мамины родственники. Шофер прикрепленной машины привозил все. Однажды нас обокрали, вытащили из кладовки ящик масла в кусках, уложенных как бруски мыла в пергаментной бумаге, несколько кругов колбасы, таких больших, что я надевал их на свою не слишком толстую, но все-таки «мужскую» шею. Круги эти висели на крючьях подобно спасательным, осводовским. Ели колбасу только гости, да я иногда выковыривал кусочки сала. Эти квадратики напоминали деревенское «сальцэ», которое мы ели от пуза у матери на хуторах, так что наши запасы не казались мне чем-то особенным. Отец, тот вообще, кажется, ничего не ел, питался на ходу, на скаку, чем придется. Я тоже больше всех деликатесов любил выдолбить во французской булке лодочку, засыпать вместо мякоти сахар, полить подсолнечным маслом — «олией». Я понимал это так: мы с отцом демократы, простые люди и не только не выделяемся из «массы», но наоборот, испытываем тягу ко всему простому. Об этом, по моим соображениям, свидетельствовала простая пища — булка с сахаром. Но папа тоже недалеко ушел от сына. Верил, что все работники его обожают. Как будто его действительно любили простые люди.
Только в партбюро входили люди не совсем простые… Они прижали Суховеева так, что он должен был свидетельствовать против папы. А может быть, этого и хотел? Из-за тети Зины, которая обидела его вместе с моим отцом?.. И может быть, он долго отбивался именно потому, что знал — дело-то нечисто!.. Он дал себе самоотвод, как не член партбюро. Василий Тимофеевич решительно отвел этот довод: «Выступишь от имени низовых партийцев! От всей партийной массы!..» Потом выяснилось, что от партийной массы дядя Леня выступать не имеет возможности, так как вообще не является членом партии!.. На это председательствующий ответил, что у нас в стране правит блок коммунистов и беспартийных, и «от этого блока, всего народа товарищ Суховеев может…». Тогда Суховеев сдался… Он не заявлял, а лишь подтверждал… Насчет анекдотов… При этом, растопыривши руки, кланялся отцу… «И этого человека отец таскал всюду за собою как Дон Кихот Ренессанса», — наша мама тоже была не шибко грамотной, и, может быть, поэтому она понимала тех, кто «судил» отца. Лишиться партбилета было чуть ли не страшнее, чем свободы!
Раньше, в те поры, когда происходило партбюро, в партию «просто так» не вступали. За дело партии отдавали жизнь. За малейшее несоответствие политическому или моральному облику партийца — безжалостно «вычищали».
И председательствующий заявил «со своей большевистской прямотой»:
— Если доказано, что член партии действительно позволял себе рассказывать анекдоты… В том числе и политические… Остается доказать, не разлагал ли товарищ сына — так сказать, подрастающее поколение. Слово по этому вопросу имеет товарищ Владик…
Отец «разлагал»?.. Меня!.. Подрастающее поколение… Он молился на своего сына и на свою партию!.. Когда передавали текст Сталинской конституции, стоял навытяжку перед «Рекордом» и плакал «мужскими скупыми слезами»!.. Сожалел, что я не понимаю всей торжественности минуты… Сбываются мечты… Идеалы!.. Лучших представителей человечества!.. От социалистов-утопистов и до!.. Говорить об этом было как-то неудобно, отец сам учил меня скромности… А тут получалось, что мы наследники всех великих предшественников. Мы сделали такое, мы воплотили сякое!..
Если бы я знал о последствиях этого разбирательства, я плюнул бы на скромность и рассказал, какой у меня замечательный папка!.. Я бы не побоялся быть смешным, ведь он-то не боялся!.. Ни плакать у репродуктора, ни рассказывать остренькие анекдоты…
«— …Как живешь?
— Как в мавзолее… Тутанхамон!..»
Все присутствующие на бюро сами слыхали, но я должен был подтвердить!..
— Как пионер! — со значением говорит председательствующий, хотя вряд ли знает настоящее значение этого слова. А я понимаю и чувствую ответственность: как первый, начинающий что-либо… Правда, Суховеев уже давал показания, но я первый из детей… Из пионеров…
— И будущий комсомолец!.. — добавляет председатель. При этом он широко и ласково улыбается… Как родному сыну. Хотя я не его сын. Но все мы, пионеры, испытываем на себе постоянную отцовскую заботу… Именно таким, по-отцовски добрым, обращается к нам, детям, строгий человек в полувоенном кителе. Он, такой значительный, величественный, великий, расплывается в усатой улыбке при виде ребенка. На Мавзолее, в Колонном зале. Человек, прошедший каторгу, ссылки, водивший в бой тысячи всадников, улыбается детям со всех снимков. В этом есть что-то рыцарское, вычитанное мной в романах Вальтера Скотта: лев в бою, ягненок в доме… И самые свирепые разбойники теплели, когда видели ребенка… Все это связано в моем воображении. Я не просто поклоняюсь, я рассуждаю и объясняю. Нахожу причины и следствия… Так что в поведении Василия Тимофеевича я ощущаю Его привычки… Такие близкие и понятные нам всем…