Изменить стиль страницы

Как, мол, нибелунги относится к разным народам? К русским? Пфуй!.. Украинцам? Тоже. Мальчик смотрит на изнеженную руку, которая делает движение, будто отсекает что-то лишнее. Отсекает лишнее!.. Мальчик уже знает, хорошо знает: он-то наверняка окажется в лишних! Мальчик еще не понимает смысла символов, но научается избегать смерти, даже если она так хорошо философски оправдана! Это уже было!

А что будет — будет новый «ро́ман». Немец требовал романа — будет: цыганский. Хотя, что тут правда, что было на самом деле, что придумано, присочинилось в камере, где блохи не дают заснуть, самому неясно. Но сердце просто так не успокоится, оно бьется.

3

Шевро выдавал себя за «армяна». У нас в городе был Армянский переулок, который располагался в самом центре, и на моей улице было много армян. Сжились мы с ними так, что любой из них признал бы меня за своего, если бы немцы спросили. Но это было у нас, а в этом маленьком городишке нет армян, «кауказу́с».

Хотя Шевро везде выдавал себя за «армяна». А как погиб? По-цыгански, если поднял бунт и вдруг потянул всех в степь. Но иначе мы могли угодить на фронт с их, немецкой стороны: способа отвертеться никто не выбирал. Шевро хотел удрать, и его забили до смерти. И совсем неважно теперь, кем он был на самом деле: армянином, русским, цыганом!.. Мы-то знали: ром. Сказки рассказывал цыганские во множестве. Про «Волшебного лошачка», например. Тоже должен был «ховаться». Не от немцев, от мачехи. Жеребенок и присоветовал цыгану:

«Поймай овцу, сдери с нее шкуру, а голову овечью на себя надень, чтобы тебя не узнал никто. А будут спрашивать, мол, кто ты такой и откуда, отвечай: «Не знаю!»

Немцы — не мачеха, тут как в сказке не отделаешься: ты не знаешь, они за тебя знают! А чтоб не сразу всё поняли, нужно запутать их. Как тот цыган:

— Идет лошачок, а рядом с ним человек не человек, зверь не зверь: голова овечья, а туловище человечье!

Так и я — туловище человечье, а голова!.. Голова с «ди назе»![67] И нельзя мне — как в сказке, где все кончается благополучно, — выдать свою тайну.

— Я хоть сейчас готова с ним под венец идти! — сказала младшая царская дочь и сняла с цыгана овечью шкуру. Все так и ахнули, когда увидели такого красавца, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

Опишут! Немец с его сказками про «юдэ». И подпишет. Приговор о расстреле. Вот только подыщут мне соответствующую пятерку! А пока я прикрываюсь. Овечьей маской. Как цыган.

В памяти встают смуглые люди, которые появлялись откуда-то с пустыря, лезли через дедов забор, не пользуясь калиткой. Они тыкали в меня прокуренными пальцами: «Мурш!» Молодец. Это слово я уже знал, потому что появлялись они возле хаты деда на окраине города часто. То на рынок, который совсем недалеко, ехали; то — с рынка. Кудрявая пыль поднималась за возами — и исчезали цыгане до следующего раза. Они были друзьями деда и родственниками. Дальней, но роднёй. Раскуривали люльки от костерка, который разводили за нашим забором: во двор их с возами и подушками не пускала бабка: боялась, что дед опять запьет-загуляет. Я-то его таким уже не видел, но люди говорили, что когда был помоложе, уходил он в загулы и подавался в степь. Откуда пришел.

Сам он никогда ничего не рассказывал, но люди говорили, что пришел его отец, мой прадед, из степей и стал «залыцатыся» — приставать к моей прабабке, дочери хуторского богатея. И будто бы когда пришли они к будущему тестю, взявшись за руки, спустил мой прадед на моего деда свору собак. И, как пришел дед голым да босым из степей, так и ушел ни с чем. Только бабка осталась с ним. И поселились они на окраине хутора, прилепились Прилипченки и стали жить-поживать, детей наживать. В том числе и мою мать. Был дед хозяином, хотя и не слишком богатым.

Ничего не имел, кроме хаты — чуть ли не землянки, прилепившиеся на окраине, но, когда мой отец — городской еврей — явился сватать его дочку, спустил на него свою единственную собаку, рябого кобеля. Может, потому, что еврей? А может, потому что городской? Этого, впрочем, было вполне достаточно, чтобы мой отец и моя мать ушли голыми, так же как дед и бабка, как Адам и Ева. Про Адама и Еву мой дед ничего не знал, но историю своих родителей помнил хорошо, а чтоб не забыть, повторил точь-в-точь! И снова шли по улице ободранные догола предки, но уже не на хутор, а в город. В город заявился и дед.

Пришел он в город не сразу, а через полжизни. Потому что забрали его на военную службу, где он вышел в офицеры и привык жить в казармах. Возле казарм, где служил, и поселился. В помощи дочери и моего отца дедушка не нуждался, хотя приходилось ему круто. Грохотала революция, а тот самый бедолага, который голым плелся по хуторской улице, к этому времени стал господином офицером. Царским. Повезло? Не повезло! Всем моим не везло. Наверное, у меня это наследственное! Не думал дед, что его солдатская храбрость обернется горем. Все подвиги совершил за одну войну, а мучился всю жизнь!

Человеком дед был отчаянно смелым. При Цусиме одолел пролив, который никто не мог перейти, и притащил «языков». Не думал дед, что этот крест будет проедать в торгсине! Ушел в армию, как все сражался, как все не вылазил, не выставлялся, но так получилось, что и второй крест для торгсина заработал. Пришлось «высунуться» — грудью своей, с первым крестом на ней, заслонил командира. Так и пошло: стал унтером, фельдфебелем, а к революции офицером. Я, правда, про чины ничего не знал, но на фотографиях дед был изображен в роскошном мундире, с шашкой. Саблю мальчик заметил, а что там красовалось на погонах, не разобрал. Не интересовался чинами. А вскоре и фотографии уничтожили, про чины в доме и не вспоминали. Наступили другие времена, когда это стало уже не гордостью, а позором. Так что не знаю, в каких чинах был дед: на моей памяти служил он либо завхозом, либо кладовщиком. На большее не посягал: помнил о прошлом. А забыл бы — напомнили.

Вот об этом-то и говорили у нас в доме. Шепотом. Особенно когда приходило время нести в торгсин очередные кресты и медали. Меняли на селедку и какао. Дед жил не торгсином, а воспоминаниями, иногда ходил посмотреть на свою казарму, которая когда-то была ему родным домом. Там и дети воспитывались. До института и кадетского корпуса, который окончил мой дядя.

Не тогда ли стали скрывать цыганское происхождение: неудобно как-то — кадетский корпус, личное дворянство и цыганский табор! Так и осталось наше потомственное цыганство тайной. Тем более что потом стали возникать иные проблемы. А цыганское происхождение, которое тревожило бабку, забывалось. Возраст брал свое — загулы становились все реже и реже, цыганская тема не возникала, об этом забыли, и только люди на нашей улице еще рассказывали про деда легенды.

А он жил совсем не в легендах. Рано утром вставал, с огромным портфелем шел на службу. Портфель не полагался завхозу по чину, но дед носил его, потому что набивал корками хлеба и помоями, кормил дома свиней и собаку. Огромного Полкана, который встречал хозяина радостным лаем и клал в знак доверия лапы ему на плечи. В этот момент он был вровень с дедом, смотрел ему в глаза своими карими глазами. Дед доставал из своего солидного портфеля отбросы и, сортируя их, делил между псом и свиньями. Раньше у него была еще лошадь.

Бабка рассказывала, когда поселились в городе, дед подыскал себе домик на окраине: то ли потому, что, как предполагала мать, был он поближе к казарме, то ли, как утверждала бабка, потому, что там можно было держать «живность». Впоследствии, когда отец мой стал большой шишкой, он по секрету от тестя выбил ему квартиру в городе. Но дед даже не пошел ее смотреть: узнал, что нет сарая, и отказался. Я хорошо помнил, как жаловалась бабка на него: «Конюшня ему, старому цыгану, нужна!»

Но и коней он вскоре потерял — частная собственность отменялась. Тогда дед сам впрягся в тачку и стал возить на себе корм для оставшегося скота — свиней и пса, а также урожай с огорода.

вернуться

67

С носом! (нем.).