Однажды я проснулся и почувствовал, что мне жарко. Давно уже у нас в комнате не было даже просто сносной температуры.
А тут было так жарко, что я сбросил с себя одеяло и пальто, которыми укрывался на ночь. Я еще спал, но уже видел свои голые ноги в застиранных детских кальсонах с белой пуговицей на животе.
Я спал и не спал… Я видел маму, как она стоит надо мной: один локоть поднят, второй опущен… Что это она держит в руках? Кажется, таз с водой… Горячей… Потому что над водой пар… В холодной комнате это сразу видно. Значит, в комнате по-прежнему холодно, а я уже размечтался, разнежился, как будто это до войны…
Значит, это все не «до войны», а сейчас и жарко мне только потому, что в тазу настоящий кипяток — мать с трудом держит таз, чтобы он на меня не свалился.
А может, она как раз опускает надо мною таз: один локоть, тот, что выше, ползет вверх… Медленно, но верно…
Значит, тазик клонится ко мне!..
Зачем? Что она: решила выкупать меня напоследок перед отъездом?.. Выкупать насильно… Я никогда не любил купаться, и заставить меня было целой морокой…
И тут мать повернула лицо ко мне. Я увидел ее глаза. До того мама смотрела на мои ноги, а губы у нее дергались… Теперь, когда мать посмотрела на меня, я заметил, что глаза у нее мерцают, как у кошки: страшным тупым блеском…
Что ты делаешь, мама?
Она тихо охнула и опустила руки с тазом… Отдернула их, будто вдруг, только сейчас почувствовала, что в тазике кипяток… Таз качнулся, и кипяток хлынул… Не на меня… На мать!
Струя кипятка хлестала ее по ногам. Это же больно! Но мать не вскрикнула — только охнула. Она была очень терпеливой. В глазах стояла боль, но это уже были не чужие, отсутствующие глаза — это были знакомые глаза моей матери. Словно ей стало не хуже, когда кипяток ошпарил ей ноги, а легче!..
Я вскочил и бросился к маме, но она оттолкнула меня:
— Не становись, здесь лужа!..
Сама она продолжала плясать в воде. Топталась и приговаривала:
— Вот так ее, вот так!.. Так ее, старую дуру!.. За тебя, за сыночка!.. Слава богу, отвел руку! А ведь хотела!.. Хотела изуродовать! Нет уж, пусть хоть в Германию, хоть куда, но только не уродом!
VI
В тот день, когда убили незнакомого парня, все ели хуже обычного. Солнце припекало, от ракушечника насыпи исходил тяжелый пар. Казалось, что он зловонный, хотя место, где мы остановились, было на много километров южнее. Но это была та же насыпь. Она связывала с убитым!..
Не ели, хватали! Еда раздирала живот, будто туда была вставлена огромная балалайка, у которой ниже грифа начиналось туловище с острыми углами. Эти углы кололись в желудке… Молчал даже Шевро. А потом заговорил о покойниках. Будто его собственный дед вылезал из гроба: вылезает и хвать бабку за подол!.. Метров двести тянул ее волоком, утром находили в степи без сознания.
— Люди рассказывали, а люди брехать не станут. Он, дед, это все до трех разов проделывал! Пока в гроб не загнали осиновые колышки — помогает! Только осина, другое никакое дерево не годится… И на могиле осиновый кол вогнали. Действует от покойников — это всякий знает!.. Ну и отпеть необходимо. По-православному.
Кто-то отозвался в углу:
— А цыгане православные?
Тоже, видимо, знал историю Шевро.
— А при чем тут цыгане? — быстро отозвался Шевро. — Я, может, совсем армян!
— Тогда как же ты в цыганском хоре очутился? — продолжал парень. — Все знают: немцы цыган не любят, вничтожают даже, а ты во куда влез!
— Жрать захочешь, еще и не туда сунешься! — парировал Шевро. — Внешность у меня подходящая, а православие и у тех, и у других. Так что не имеет значения!
— А я слыхал: один цыганский табор немцы палками забили, — тянул свое парень. — Люди все знают, слыхали.
— Не попадайся, не забьют! — отпарировал Шевро.
— Ты попался — и ничего, а других немцы заставляли петь и плясать, а потом убивали… Твоего старшо́го тоже…
— А я вот он! — вскакивал Шевро на нарах, как ванька-встанька. — Я и вообще но цыган! Кто это сказал? Неважно, кто ты, умей жить — и все будет в порядочке!..
Все молчали. Вспомнили того, который остался на насыпи.
Но живое всегда старается оттолкнуться от мертвого. Отойти, оторваться, отползти… И вскоре ребята снова слушали байки Шевро. Опять-таки про цыгана. Почему он рассказывал цыганские сказки, а не армянские? Он как-то легко перескакивал с одного на другое. Не то что я. И с национальностью у него полный порядочек, и с бабами… Потому что байка была про цыгана, чертей и конечно же бабу! Этой сказки я не знал, дед бы не стал рассказывать. Да и вообще, эти «окраинные» впечатления были где-то за бортом моих воспоминаний. Тем более такие!..
— Долго ли, коротко, а завелись у цыгана черти!
Нечистая сила. К тому же все время подглядывают черти, а цыгану ж хочется!.. Что именно так хочется цыгану — ясно, объяснять не надо. Весь вагон ржет от удовольствия. И сразу объявляются рассказчики на эту «животрепещущую тему». И что у кого было, и кто с кем знаком… Рассказы у всех простенькие, немудреные, но как бы обязательные. Иначе неудобно! Как это ты без приключений!.. Не человек ты, не мужчина.
— При чертях, сами понимаете, неудобно с бабой!
Это опять все понимают! Даже кугут — из села попался парнишка — рассказывает, как его в канаву одна девчонка завела, как старший парубок показал ему, что делать… У меня тоже был учитель: сосед Юрка Адренс. Все рассказал, но «участвовать» я не решился… Хотя уже все «сходили» к девчонкам… А я нет!.. Такое не расскажешь, засмеют…
— У цыгана, значит, в хате их ровно сто!.. Ну, он им и говорит: «Вот что, черти, хватит вам в моей хате жить, давайте я каждому из вас свою сооружу…» И просверлил сто дырок в бревнах. Каждому черту по «хате». Те, значит, поскакали в свои хаты, а цыган раз — паклей все дырки и позатыкал!..
Снова хохот — на какие дырки Шевро намекает?..
— …Позатыкал и только до бабы хотел приступить, а в углу опять зашелестело!..
Я слушаю сказку, представляю себе этот шелест… Как тетя Зина шелестела чулками, тетя Валя своим платьем… Всякое вспоминается, пока Шевро рассказывает байку… И кто-нибудь еще перебивает: «Это точно, а вот у нас один…» Или: «Так и у меня такая ж история случилась…» И ну рассказывать!..
— Чертей-то сто было, а в дырки залезли только девяносто девять, один черт на свободе остался!.. И мешает!..
— И у меня так случилось!.. — перебивает кто-то. А я думаю: почему у меня не получилось?
— Тот черт сидит в хате, за цыганом наблюдает с его бабой… А баба сильная попалась!.. Здоровая!.. Руки — о!.. Ноги — о!.. Сильная баба!.. Как, скажем, у нас возле конного рынка одна ходила… С нашей школы… Тамаркой звали…
Господи, я знал эту Тамарку!.. Один год я у деда жил, родители уезжали, и в школе около конного рынка учился… Так я же знал Тамарку!.. И невольно вдруг говорю Шевро:
— Тамарку я знал… Ничего девочка была…
— Ничего, ничего! — отзывается Шевро. — Зашелестел, одним словом, черт на лежанке, и надоело это все цыгану… А Тамарка твоя — дура!..
Это он мне. Действительно, не слишком умная была девочка. Отстающая. Ей обувь родители уже покупали во взрослых магазинах, а она еще в нашем классе, и то на второй год остается!.. На всех уроках спала. Ждала, когда звонок зазвенит и начнется перемена. Сидит и смотрит на звонок — когда уже зазвенит!.. И на меня… Смотрела…
— Дурная кобыла!.. — бросает мне Шевро и продолжает байку. — А цыган решил ту бабу на пруд повести… Или — озеро, люди по-разному рассказывают. Потому что кому охота, чтоб на тебя разные черти смотрели!..
И я стеснялся Тамарки. Ее ко мне как к отличнику прикрепили — «подтягивать»… Она такая — ничего была. Внимательная, ласковая… Тем более я не балован. Не привык, чтоб на меня так смотрели!.. Как Тамарка…
— Цыган и решил ее — в лодке!.. Твоя Томка где хошь могла! — снова обращается ко мне Шевро. То «подсобник», а тут вдруг обратил внимание! Наверное, потому что я знаю про Африку… Я узнал первым. Это ему не понравилось, но все же — уважает… И я даже «встреваю» в разговор: